Неточные совпадения
Забастовщики угрюмо жмутся друг ко другу, почти не отвечая на раздраженные возгласы толпы, влезают на решетку сада, беспокойно поглядывая в улицы через
головы людей, и напоминают стаю волков, окруженную собаками. Всем ясно, что эти люди, однообразно одетые, крепко связаны друг с другом непоколебимым решением, что они не уступят, и это еще более раздражает толпу, но среди нее
есть и философы: спокойно покуривая, они увещевают слишком ретивых противников забастовки...
А за ним на рельсы стали падать точно им ноги подрезали — какие-то веселые шумные люди, люди, которых не
было здесь за две минуты до этого момента. Они бросались на землю, смеясь, строили друг другу гримасы и кричали офицеру, который, потрясая перчатками под носом человека в цилиндре, что-то говорил ему, усмехаясь, встряхивая красивой
головой.
Приплясывая, идет черноволосая генуэзка, ведя за руку человека лет семи от роду, в деревянных башмаках и серой шляпе до плеч. Он встряхивает головенкой, чтобы сбросить шляпу на затылок, а она всё падает ему на лицо, женщина срывает ее с маленькой
головы и, высоко взмахнув ею, что-то
поет и смеется, мальчуган смотрит на нее, закинув
голову, — весь улыбка, потом подпрыгивает, желая достать шляпу, и оба они исчезают.
На тротуаре в тени большого дома сидят, готовясь обедать, четверо мостовщиков — серые, сухие и крепкие камни. Седой старик, покрытый пылью, точно пеплом осыпан, прищурив хищный, зоркий глаз, режет ножом длинный хлеб, следя, чтобы каждый кусок
был не меньше другого. На
голове у него красный вязаный колпак с кистью, она падает ему на лицо, старик встряхивает большой, апостольской
головою, и его длинный нос попугая сопит, раздуваются ноздри.
Шуршат и плещут волны. Синие струйки дыма плавают над
головами людей, как нимбы. Юноша встал на ноги и тихо
поет, держа сигару в углу рта. Он прислонился плечом к серому боку камня, скрестил руки на груди и смотрит в даль моря большими главами мечтателя.
С того дня, как умер сын его Джигангир и народ Самарканда встретил победителя злых джеттов [Джетты — жители Моголистана, включавшего в себя Восточный Туркестан, Семиречье и Джунгарию.] одетый в черное и голубое, посыпав
головы свои пылью и пеплом, с того дня и до часа встречи со Смертью в Отраре, [Тимур умер во время похода к границам Китая, когда его армия прибыла в Отрар.] где она поборола его, — тридцать лет Тимур ни разу не улыбнулся — так жил он, сомкнув губы, ни пред кем не склоняя
головы, и сердце его
было закрыто для сострадания тридцать лет!
И вот пред ним женщина — босая, в лоскутках выцветших на солнце одежд, черные волосы ее
были распущены, чтобы прикрыть
голую грудь, лицо ее, как бронза, а глаза повелительны, и темная рука, протянутая Хромому, не дрожала.
—
Были леса по дороге, да, это —
было! Встречались вепри, медведи, рыси и страшные быки, с
головой, опущенной к земле, и дважды смотрели на меня барсы, глазами, как твои. Но ведь каждый зверь имеет сердце, я говорила с ними, как с тобой, они верили, что я — Мать, и уходили, вздыхая, — им
было жалко меня! Разве ты не знаешь, что звери тоже любят детей и умеют бороться за жизнь и свободу их не хуже, чем люди?
Между садов вьется узкая тропа, и по ней, тихо спускаясь с камня на камень, идет к морю высокая женщина в черном платье, оно выгорело на солнце до бурых пятен, и даже издали видны его заплаты.
Голова ее не покрыта — блестит серебро седых волос, мелкими кольцами они осыпают ее высокий лоб, виски и темную кожу щек; эти волосы, должно
быть, невозможно причесать гладко.
Она послушала людей и показала им сына — руки и ноги у него
были короткие, как плавники рыбы,
голова, раздутая в огромный шар, едва держалась на тонкой, дряблой шее, а лицо — точно у старика, всё в морщинах, на нем пара мутных глаз и большой рот, растянутый в мертвую улыбку.
Он
был нем, но когда где-нибудь близко от него
ели и урод слышал запах пищи, он глухо мычал, открыв пасть и качая тяжелой
головою, а мутные белки его глаз покрывались красной сеткой кровавых жилок.
Держа в руке, короткой и маленькой, как лапа ящерицы, кусок чего-нибудь съедобного, урод наклонял
голову движениями клюющей птицы и, отрывая зубами пищу, громко чавкал, сопел. Сытый, глядя на людей, он всегда оскаливал зубы, а глаза его сдвигались к переносью, сливаясь в мутное бездонное пятно на этом полумертвом лице, движения которого напоминали агонию. Если же он
был голоден, то вытягивал шею вперед и, открыв красную пасть, шевеля тонким змеиным языком, требовательно мычал.
— Ваш предводитель — мой сын, — сказала она, и ни один из солдат не усумнился в этом. Шли рядом с нею, хвалебно говоря о том, как умен и храбр ее сын, она слушала их, гордо подняв
голову, и не удивлялась — ее сын таков и должен
быть!
— Иди сюда, положи
голову на грудь мне, отдохни, вспоминая, как весел и добр
был ты ребенком и как все любили тебя…
— Как теперь вижу родителя: он сидит на дне барки, раскинув больные руки, вцепившись в борта пальцами, шляпу смыло с него, волны кидаются на
голову и на плечи ему то справа, то слева, бьют сзади и спереди, он встряхивает
головою, фыркает и время от времени кричит мне. Мокрый он стал маленьким, а глаза у него огромные от страха, а может
быть, от боли. Я думаю — от боли.
— Нас, конечно, опрокинуло. Вот — мы оба в кипящей воде, в пене, которая ослепляет нас, волны бросают наши тела, бьют их о киль барки. Мы еще раньше привязали к банкам всё, что можно
было привязать, у нас в руках веревки, мы не оторвемся от нашей барки, пока
есть сила, но — держаться на воде трудно. Несколько раз он или я
были взброшены на киль и тотчас смыты с него. Самое главное тут в том, что кружится
голова, глохнешь и слепнешь — глаза и уши залиты водой, и очень много глотаешь ее.
В день, когда это случилось, дул сирокко, влажный ветер из Африки — скверный ветер! — он раздражает нервы, приносит дурные настроения, вот почему два извозчика — Джузеппе Чиротта и Луиджи Мэта — поссорились. Ссора возникла незаметно, нельзя
было понять, кто первый вызвал ее, люди видели только, как Луиджи бросился на грудь Джузеппе, пытаясь схватить его за горло, а тот, убрав
голову в плечи, спрятал свою толстую красную шею и выставил черные крепкие кулаки.
— Значит — ты ее не имел! — сказала Катарина, — она добрая старуха, но, когда нужно, умеет
быть строгой. Словом — они так запутали его в противоречиях, что малый, наконец, опустил дурную свою
голову и сознался...
— Может
быть — я не знаю — может
быть! — тихо говорит он, покачивая сжатой с висков
головою, рыжеватые локоны осыпаются на его высокий лоб.
— Я родился
голым и глупым, как ты и все люди; в юности я мечтал о богатой жене, в солдатах — учился, чтобы сдать экзамен на офицерский чин, мне
было двадцать три года, когда я почувствовал, что не всё на свете хорошо и жить дураком — стыдно!
— Однажды я стоял на небольшом холме, у рощи олив, охраняя деревья, потому что крестьяне портили их, а под холмом работали двое — старик и юноша, рыли какую-то канаву. Жарко, солнце печет, как огнем, хочется
быть рыбой, скучно, и, помню, я смотрел на этих людей очень сердито. В полдень они, бросив работу, достали хлеб, сыр, кувшин вина, — чёрт бы вас побрал, думаю я. Вдруг старик, ни разу не взглянувший на меня до этой поры, что-то сказал юноше, тот отрицательно тряхнул
головою, а старик крикнул...
—
Было неловко, но — приятно, я отказался, кивнув старику
головой и благодаря его, а он отвечает мне, поглядывая в небо...
Рыжий, захлебываясь словами, всё время говорил о чем-то на ухо человеку с бакенбардами, точно отвечал учителю, хорошо зная урок и гордясь этим. Его слушателю
было щекотно и любопытно, он легонько качал
головою из стороны в сторону, и на его плоском лице рот зиял, точно щель на рассохшейся доске. Иногда ему хотелось сказать что-то, он начинал странным, мохнатым голосом...
— Да, — качнул
головою старик в очках. — Вот такова, вероятно,
была Базилида! [Базилида — по-видимому, Базилика — вторая жена Юлия Констанция и мать римского императора Юлиана (Отступника). Умерла в 331 году в Константинополе при рождении Юлиана.]
Пегий, шершавый ослик, запряженный в тележку с углем, остановился, вытянул шею и — прискорбно закричал, но, должно
быть, ему не понравился свой голос в этот день, — сконфуженно оборвав крик на высокой ноте, он встряхнул мохнатыми ушами и, опустив
голову, побежал дальше, цокая копытами.
Далеко оно
было от него, и трудно старику достичь берега, но он решился, и однажды, тихим вечером, пополз с горы, как раздавленная ящерица по острым камням, и когда достиг волн — они встретили его знакомым говором, более ласковым, чем голоса людей, звонким плеском о мертвые камни земли; тогда — как после догадывались люди — встал на колени старик, посмотрел в небо и в даль, помолился немного и молча за всех людей, одинаково чужих ему, снял с костей своих лохмотья, положил на камни эту старую шкуру свою — и все-таки чужую, — вошел в воду, встряхивая седой
головой, лег на спину и, глядя в небо, — поплыл в даль, где темно-синяя завеса небес касается краем своим черного бархата морских волн, а звезды так близки морю, что, кажется, их можно достать рукой.
Первый, у кого он спросил о таинственном значении открытки,
был рыжий художник, иностранец — длинный и худой парень, который очень часто приходил к дому Чекко и, удобно поставив мольберт, ложился спать около него, пряча
голову в квадратную тень начатой картины.
Со всех сторон к яслям наклоняются седые обнаженные
головы, суровые лица, всюду блестят ласковые глаза. Вспыхнули бенгальские огни, всё темное исчезло с площади — как будто неожиданно наступил рассвет. Дети
поют, кричат, смеются, на лицах взрослых — милые улыбки, можно думать, что они тоже хотели бы прыгать и шуметь, но — боятся потерять в глазах детей свое значение людей серьезных.
— Этот человек — его звали Андреа Грассо — пришел к нам в деревню ночью, как вор; он
был одет нищим, шляпа одного цвета с сапогами и такая я же рваная. Он
был жаден, бесстыден и жесток. Через семь лет старики наши первые снимали перед ним шляпы, а он им едва кивал
головою. И все, на сорок миль вокруг,
были в долгах у него.
— Такие люди
есть, — сказал колченогий, вздохнув и качая
головой.
Всего лучше Пепе, когда он один стоит где-нибудь в камнях, вдумчиво разглядывая их трещины, как будто читая по ним темную историю жизни камня. В эти минуты живые его глаза расширены, подернуты красивой пленкой, тонкие руки за спиною и
голова, немножко склоненная, чуть-чуть покачивается, точно чашечка цветка. Он что-то мурлычет тихонько, — он всегда
поет.