Неточные совпадения
Вот он прошел мимо
матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку — он не взял ее, свободно,
сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил...
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он говорил проще всех, и его слова
сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для
матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
Мать засмеялась. У нее еще сладко замирало сердце, она была опьянена радостью, но уже что-то скупое и осторожное вызывало в ней желание видеть сына спокойным, таким, как всегда. Было слишком хорошо в душе, и она хотела, чтобы первая — великая — радость ее жизни сразу и навсегда сложилась в сердце такой живой и
сильной, как пришла. И, опасаясь, как бы не убавилось счастья, она торопилась скорее прикрыть его, точно птицелов случайно пойманную им редкую птицу.
Мать внесла самовар, искоса глядя на Рыбина. Его слова, тяжелые и
сильные, подавляли ее. И было в нем что-то напоминавшее ей мужа ее, тот — так же оскаливал зубы, двигал руками, засучивая рукава, в том жила такая же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот — говорил. И был менее страшен.
Широко открыв рот, он поднимал голову вверх, а руку протянул вперед.
Мать осторожно взяла его руку и, сдерживая дыхание, смотрела в лицо Егора. Судорожным и
сильным движением шеи он запрокинул голову и громко сказал...
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила голову на койку у ног Егора.
Мать молча плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой,
сильной лаской, хотелось говорить о Егоре хорошими словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло…
— Не надо! — раздался в толпе
сильный голос —
мать поняла, что это говорил мужик с голубыми глазами. — Не допускай, ребята! Уведут туда — забьют до смерти. Да на нас же потом скажут, — мы, дескать, убили! Не допускай!
Комната имела такой вид, точно кто-то
сильный, в глупом припадке озорства, толкал с улицы в стены дома, пока не растряс все внутри его. Портреты валялись на полу, обои были отодраны и торчали клочьями, в одном месте приподнята доска пола, выворочен подоконник, на полу у печи рассыпана зола.
Мать покачала головой при виде знакомой картины и пристально посмотрела на Николая, чувствуя в нем что-то новое.
Стоя рядом с ним,
мать видела глаза, освещенные теплым и ясным светом. Положив руки на спинку стула, а на них голову свою, он смотрел куда-то далеко, и все тело его, худое и тонкое, но
сильное, казалось, стремится вперед, точно стебель растения к свету солнца.
Мать видела, что бумаги хватают, прячут за пазухи, в карманы, — это снова крепко поставило ее на ноги. Спокойнее и
сильнее, вся напрягаясь и чувствуя, как в ней растет разбуженная гордость, разгорается подавленная радость, она говорила, выхватывая из чемодана пачки бумаги и разбрасывая их налево и направо в чьи-то быстрые, жадные руки.
Неточные совпадения
Прилетела в дом // Сизым голубем… // Поклонился мне // Свекор-батюшка, // Поклонилася // Мать-свекровушка, // Деверья, зятья // Поклонилися, // Поклонилися, // Повинилися! // Вы садитесь-ка, // Вы не кланяйтесь, // Вы послушайте. // Что скажу я вам: // Тому кланяться, // Кто
сильней меня, — // Кто добрей меня, // Тому славу петь. // Кому славу петь? // Губернаторше! // Доброй душеньке // Александровне!
И, глядя на его ловкие,
сильные, осторожно-заботливые и слишком напряженные движения,
мать успокоилась и весело и одобрительно улыбалась, глядя на него.
Со смертью
матери окончилась для меня счастливая пора детства и началась новая эпоха — эпоха отрочества; но так как воспоминания о Наталье Савишне, которую я больше не видал и которая имела такое
сильное и благое влияние на мое направление и развитие чувствительности, принадлежат к первой эпохе, скажу еще несколько слов о ней и ее смерти.
Лонгрен, матрос «Ориона», крепкого трехсоттонного брига [Бриг — двухмачтовое парусное судно с прямым парусным вооружением на обеих мачтах.], на котором он прослужил десять лет и к которому был привязан
сильнее, чем иной сын к родной
матери, должен был наконец покинуть эту службу.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к
матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую.
Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось
сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.