Неточные совпадения
В отношениях
людей всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов.
Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее
от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Но росла ее тревога. Не становясь
от времени яснее, она все более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у матери являлось недовольство сыном, она думала: «Все
люди — как
люди, а он — как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
— Нам нужна газета! — часто говорил Павел. Жизнь становилась торопливой и лихорадочной,
люди все быстрее перебегали
от одной книги к другой, точно пчелы с цветка на цветок.
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась
от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще
человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
— Товарищи! — повторил он, черпая в этом слове восторг и силу. — Мы — те
люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы — та живая сила, которая кормит и забавляет всех
от пеленок до гроба…
— А очень просто! — мягко сказал Егор Иванович. — Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел — были книжки и бумажки, нет Павла — нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, — жандармы любят так окорнать
человека, чтобы
от него остались одни пустяки!
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало,
от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя
от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу —
от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили
человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не
от сына, а
от чужого
человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
— Вот как? — задумчиво и тихо сказала мать, и глаза ее грустно остановились на лице хохла. — Да. Вот как? Отказываются
люди от себя…
— Нет, Андрюша, — люди-то, я говорю! — вдруг с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали
от них детей, посадили в тюрьму, а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные так привыкают, что же говорить о черном-то народе?..
Будут ходить по земле
люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет
от зависти, и беззлобны будут все.
— Прошлялся я по фабрикам пять лет, отвык
от деревни, вот! Пришел туда, поглядел, вижу — не могу я так жить! Понимаешь? Не могу! Вы тут живете — вы обид таких не видите. А там — голод за
человеком тенью ползет и нет надежды на хлеб, нету! Голод души сожрал, лики человеческие стер, не живут
люди, гниют в неизбывной нужде… И кругом, как воронье, начальство сторожит — нет ли лишнего куска у тебя? Увидит, вырвет, в харю тебе даст…
Но слова вокруг нее звучали мертво и холодно. Она ускорила шаг, чтобы уйти
от этих
людей, и ей легко было обогнать их медленный, ленивый ход.
В конце улицы, — видела мать, — закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных
людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И
от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Стало тихо, чутко. Знамя поднялось, качнулось и, задумчиво рея над головами
людей, плавно двинулось к серой стене солдат. Мать вздрогнула, закрыла глаза и ахнула — Павел, Андрей, Самойлов и Мазин только четверо оторвались
от толпы.
Мать схватилась руками за грудь, оглянулась и увидела, что толпа, раньше густо наполнявшая улицу, стоит нерешительно, мнется и смотрит, как
от нее уходят
люди со знаменем. За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Все ближе сдвигались
люди красного знамени и плотная цепь серых
людей, ясно было видно лицо солдат — широкое во всю улицу, уродливо сплюснутое в грязно-желтую узкую полосу, — в нее были неровно вкраплены разноцветные глаза, а перед нею жестко сверкали тонкие острия штыков. Направляясь в груди
людей, они, еще не коснувшись их, откалывали одного за другим
от толпы, разрушая ее.
Мать видела в десятке шагов
от себя снова густую толпу
людей. Они рычали, ворчали, свистели и, медленно отступая в глубь улицы, разливались во дворы.
— Идут в мире дети наши к радости, — пошли они ради всех и Христовой правды ради — против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это за весь народ поднялась молодая кровь наша, за весь мир, за все
люди рабочие пошли они!.. Не отходите же
от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
Николай Иванович жил на окраине города, в пустынной улице, в маленьком зеленом флигеле, пристроенном к двухэтажному, распухшему
от старости, темному дому. Перед флигелем был густой палисадник, и в окна трех комнат квартиры ласково заглядывали ветви сиреней, акаций, серебряные листья молодых тополей. В комнатах было тихо, чисто, на полу безмолвно дрожали узорчатые тени, по стенам тянулись полки, тесно уставленные книгами, и висели портреты каких-то строгих
людей.
— У меня голова кружится, и как будто я — сама себе чужая, — продолжала мать. — Бывало — ходишь, ходишь около
человека прежде чем что-нибудь скажешь ему
от души, а теперь — всегда душа открыта, и сразу говоришь такое, чего раньше не подумала бы…
— Мы,
люди черной жизни, — все чувствуем, но трудно выговорить нам, нам совестно, что вот — понимаем, а сказать не можем. И часто —
от совести — сердимся мы на мысли наши. Жизнь — со всех сторон и бьет и колет, отдохнуть хочется, а мысли — мешают.
— Тут в одном — все стиснуто… вся жизнь, пойми! — угрюмо заметил Рыбин. — Я десять раз слыхал его судьбу, а все-таки, иной раз, усомнишься. Бывают добрые часы, когда не хочешь верить в гадость
человека, в безумство его… когда всех жалко, и богатого, как бедного… и богатый тоже заблудился! Один слеп
от голода, другой —
от золота. Эх,
люди, думаешь, эх, братья! Встряхнись, подумай честно, подумай, не щадя себя, подумай!
— Красота какая, Николай Иванович, а? И сколько везде красоты этой милой, — а все
от нас закрыто и все мимо летит, не видимое нами.
Люди мечутся — ничего не знают, ничем не могут любоваться, ни времени у них на это, ни охоты. Сколько могли бы взять радости, если бы знали, как земля богата, как много на ней удивительного живет. И все — для всех, каждый — для всего, — так ли?
— Желаниям
человека нет меры, его сила — неисчерпаема! Но мир все-таки еще очень медленно богатеет духом, потому что теперь каждый, желая освободить себя
от зависимости, принужден копить не знания, а деньги. А когда
люди убьют жадность, когда они освободят себя из плена подневольного труда…
Это было понятно — она знала освободившихся
от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких
людей было больше, — темное и страшное лицо жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
— Вашему знакомому необходимо переодеться и возможно скорее уйти
от меня, так вы, Пелагея Ниловна, сейчас же идите, достаньте платье для него и принесите все сюда. Жаль — нет Софьи, это ее специальность — прятать
людей.
Недалеко
от нее, на узкой дорожке, среди могил, полицейские, окружив длинноволосого
человека, отбивались
от толпы, нападавшей на них со всех сторон.
Все чаще слышала она
от простых
людей когда-то пугавшие ее слова: бунт, социалисты, политика; их произносили насмешливо, но за насмешкой неумело прятался пытливый вопрос; со злобой — и за нею звучал страх; задумчиво — с надеждой и угрозой.
— Когда же я боялась? И в первый раз делала это без страха… а тут вдруг… — Не кончив фразу, она опустила голову. Каждый раз, когда ее спрашивали — не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, — она слышала в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что
люди отодвигают ее
от себя в сторону, относятся к ней иначе, чем друг к другу.
Несколько
человек солидно отошли
от толпы в разные стороны, вполголоса переговариваясь и покачивая головами. Но все больше сбегалось плохо и наскоро одетых, возбужденных
людей. Они кипели темной пеной вокруг Рыбина, а он стоял среди них, как часовня в лесу, подняв руки над головой, и, потрясая ими, кричал в толпу...
— Полно, кум! — не глядя на него и скривив губы, говорила женщина. — Ну, что ты такое? Только говоришь да, редко, книжку прочитаешь. Немного
людям пользы
от того, что ты со Степаном по углам шушукаешь.
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце
от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала
людям…
— Все, кому трудно живется, кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, — все, весь народ должен идти встречу
людям, которые за него в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где лежит путь к счастью для всех
людей, без обмана скажут — трудный путь — и насильно никого не поведут за собой, но как встанешь рядом с ними — не уйдешь
от них никогда, видишь — правильно все, эта дорога, а — не другая!
— Хорошо говорите, — тянет сердце за вашей речью. Думаешь — господи! хоть бы в щелку посмотреть на таких
людей и на жизнь. Что живешь? Овца! Я вот грамотная, читаю книжки, думаю много, иной раз и ночь не спишь,
от мыслей. А что толку? Не буду думать — зря исчезну, и буду — тоже зря.
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых
людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют
от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого
человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть,
от этого правое плечо у него было выше левого.
—
Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту свою, а — по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся
от защиты, — попробую объяснить вам то, чего вы не поняли.
Мы, рабочие, —
люди, трудом которых создается все —
от гигантских машин до детских игрушек, мы —
люди, лишенные права бороться за свое человеческое достоинство, нас каждый старается и может обратить в орудие для достижения своих целей, мы хотим теперь иметь столько свободы, чтобы она дала нам возможность со временем завоевать всю власть.
Посмотрите — у вас уже нет
людей, которые могли бы идейно бороться за вашу власть, вы уже израсходовали все аргументы, способные оградить вас
от напора исторической справедливости, вы не можете создать ничего нового в области идей, вы духовно бесплодны.
Все, что делаете вы, — преступно, ибо направлено к порабощению
людей, наша работа освобождает мир
от призраков и чудовищ, рожденных вашею ложью, злобой, жадностью, чудовищ, запугавших народ.
Вы оторвали
человека от жизни и разрушили его; социализм соединяет разрушенный вами мир во единое великое целое, и это — будет!
На улице морозный воздух сухо и крепко обнял тело, проник в горло, защекотал в носу и на секунду сжал дыхание в груди. Остановясь, мать оглянулась: близко
от нее на углу стоял извозчик в мохнатой шапке, далеко — шел какой-то
человек, согнувшись, втягивая голову в плечи, а впереди него вприпрыжку бежал солдат, потирая уши.