Снял я келью у
старой девы, бобылки, за девять рублей до покрова. Несколько дён кряду походил по деревне, чтобы все видели, познакомился с урядником, напоил его чаем, попросил о защите, о внимании. Всё идёт хорошо, он меня покровительственно одобряет.
Неточные совпадения
Ума бойкого, но хочет объять всё сразу, спешит, хватает широко и рвётся, как
старый бредень; видит юное бессилие своё, колотит себя кулаком по лбу, ругает, впадая в тоску, а потом
дня на три уткнётся в книжку и снова бодр, горд, криклив — всё понял, всё узнал.
Кузьма Астахов говорит на деревне и по округе, что старик заразился, дескать, крамолой, и теперь
старый этот человек бродит где
день, где ночь, осторожно поругивая бывших своих дружков и заводя себе новых средь деревенской бедноты.
— Был начётчик, да, видно, вылинял, как
старая собака на купцовом дворе. Ты, Егор Петрович, пойми — каково это полсотни-то лет отшагать, чтобы дураком-то себя встретить, это, милый, очень горько! Был, был я начётчиком, учил людей, не думая, как скворец, бормотал чужое, да вот и разболтал душу свою в мирской суете, да! И верно некоторые говорят — еретиком становлюсь на склоне дней-то! Мне бы, говорю, время душа спасать, а я будто совсем обезумел.
— Знал немного, — говорю, а у самого даже ноги дрожат с радости: Филипп-то дорогой мне человек, духовный крёстный мой,
старый вояка и тюремный житель. Он и до переворота дважды в ссылке был, и после него один из первых пошёл. Человек здоровенный, весёлый и неуёмного упрямства в
деле строения новой жизни.
— А и мы,
старые головни, тоже, бывало, светло горели! Мой род, примерно, издревле бунтовщичье гнездо-то! Мальчишкой будучи, помню, рассказывали мне, как начальство скиты наши за Волгой зорило, а подростком видел я свирепое
дело — лежачий бунт.
— Эй, Кузьма, кособокая кикимора! — гремит солдат, напрягая грудь. — Иди сюда, вот я
раздену, оголю пакостную душу твою, покажу её людям! Приходит вам, дьяволы, последний час, кайтесь народу! Рассказывай, как ты прижимал людей, чтобы в Думу вора и приятеля твоего Мишку Маслова провести! Чёрной сотни воевода, эй, кажи сюда гнусную рожу, доноситель,
старый сыщик, рассказывай нам, миру, почём Христа продаёшь?
У меня не было времени пристально заняться самообразованием; я человек, образованный разгромом народного восстания, взявшийся за
дело объединения людей по непобедимому влечению сердца и по ясно видимой мною невозможности жить
старым, пагубным для человека порядком.
Она порылась в своей опытности: там о второй любви никакого сведения не отыскалось. Вспомнила про авторитеты теток,
старых дев, разных умниц, наконец писателей, «мыслителей о любви», — со всех сторон слышит неумолимый приговор: «Женщина истинно любит только однажды». И Обломов так изрек свой приговор. Вспомнила о Сонечке, как бы она отозвалась о второй любви, но от приезжих из России слышала, что приятельница ее перешла на третью…
В одно прекрасное утро родилась на мой счет сплетня (кто ее произвел на свет Божий, не знаю: должно быть, какая-нибудь
старая дева мужеского пола, — таких старых дев в Москве пропасть), родилась и принялась пускать отпрыски и усики, словно земляника.
Неточные совпадения
Познал я глас иных желаний, // Познал я новую печаль; // Для первых нет мне упований, // А
старой мне печали жаль. // Мечты, мечты! где ваша сладость? // Где, вечная к ней рифма, младость? // Ужель и вправду наконец // Увял, увял ее венец? // Ужель и впрямь и в самом
деле // Без элегических затей // Весна моих промчалась
дней // (Что я шутя твердил доселе)? // И ей ужель возврата нет? // Ужель мне скоро тридцать лет?
Перескажу простые речи // Отца иль дяди-старика, // Детей условленные встречи // У
старых лип, у ручейка; // Несчастной ревности мученья, // Разлуку, слезы примиренья, // Поссорю вновь, и наконец // Я поведу их под венец… // Я вспомню речи неги страстной, // Слова тоскующей любви, // Которые в минувши
дни // У ног любовницы прекрасной // Мне приходили на язык, // От коих я теперь отвык.
Тут был, однако, цвет столицы, // И знать, и моды образцы, // Везде встречаемые лица, // Необходимые глупцы; // Тут были дамы пожилые // В чепцах и в розах, с виду злые; // Тут было несколько девиц, // Не улыбающихся лиц; // Тут был посланник, говоривший // О государственных
делах; // Тут был в душистых сединах // Старик, по-старому шутивший: // Отменно тонко и умно, // Что нынче несколько смешно.
Он мог бы чувства обнаружить, // А не щетиниться, как зверь; // Он должен был обезоружить // Младое сердце. «Но теперь // Уж поздно; время улетело… // К тому ж — он мыслит — в это
дело // Вмешался
старый дуэлист; // Он зол, он сплетник, он речист… // Конечно, быть должно презренье // Ценой его забавных слов, // Но шепот, хохотня глупцов…» // И вот общественное мненье! // Пружина чести, наш кумир! // И вот на чем вертится мир!
Даже самая погода весьма кстати прислужилась:
день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на
старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным
дням.