И есть между нами какая-то разница, мало понятная мне: для меня слово имеет душу мягкую, гибкую, а они
говорят речью обычною, а влагают в слова смысл иной, неясный мне.
Неточные совпадения
— Ничего, Егор Петрович, живите, а мы тихим людям рады! —
говорит он, поглаживая рябые щёки неверными, дрожащими руками. И
речь у него — тоже неверная, вся пересечена оговорками и поправками.
Бит был я за мои
речи в те дни, хотя и сам не понимаю теперь, что
говорил, о чём?
Мне уже не хочется, чтобы он
говорил, как-то стыдно и неловко слушать эту
речь, проходящую как сквозь сон. А он тяжело ворочает языком...
Говорят нам
речи, так, что даже до слёз, мы кричим — ура.
Говорит Егор всегда одинаково: громко, мерно, спокойно. Его скуластое лицо никогда не дрогнет во время
речи, только глаза сверкают да искрятся, как льдинки на солнце. Иной раз даже мне холодновато с ним — тесна и тяжела прямота его
речей. И не однажды я сетовал ему...
— Хорошо, брат, Егор Петров,
речи ты
говоришь! — ворчит Кузин, качаясь впереди меня и обильно брызгая водой и грязью на ноги мне. — А ты, Досекин, неладно! Ты, милый, нехорошо…
А тут как раз подоспел переворот в народе, гляжу — Васька везде впереди: он и стачки устраивает, книжки, листочки сеет,
речи говорит — уважение ему в народе, даром, что по двадцатому году парень.
После этого собрания повадился ко мне Кузин и сидит, бывало, часа два-три, интересно рассказывая о старине. Мешает, а слушаешь внимательно, оторваться нельзя. Пьёт чай стакан за стаканом без конца, потеет, расстёгивает одёжу до ворота рубахи и вспоминает горькую старинку, страшную в простоте своей русскую мужичью жизнь. Неустанно гудит его крепкий, привычный к
речам голос. Надо сказать, что, когда мужик тронется влево сердцем и умом, он немедля начинает
говорить о себе как об известном бунтаре.
— Страшные
речи говоришь, Иван, — начинает он, кивая головой не в лад словам своим, и голос его вздрагивает, ломается, руки ищут чего-то, быстро шаря по земле, шуршат песком.
— Брось-ка ты эти
речи, Авдей! —
говорит Егор, закуривая снова.
— Я не обижал тебя, нет! —
говорит Егор, помахивая шапкой. — Я, брат, знаю — в эту минуту ты себе веришь. Только я уж не первый раз слышу такие
речи и обещания, бывало это: выпадет человеку жирная кость, примется он глодать её и одичает. Было это!
Но вином пахнет от него слабо, на коне он держится будто хорошо,
речь его кажется мне связной. Мне было бы, наверное, легче, если б он сердился, кричал, ругал меня, но видеть его таким — невыносимо.
Говорю...
Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том, как член парламента
говорил речь, ей хотелось говорить эту речь; читала ли она о том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он
говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Англичанин, раздав положенное число Евангелий, уже больше не раздавал и даже не
говорил речей. Тяжелое зрелище и, главное, удушливый воздух, очевидно, подавили и его энергию, и он шел по камерам, только приговаривая «all right» [«прекрасно»] на донесения смотрителя, какие были арестанты в каждой камере. Нехлюдов шел как во сне, не имея силы отказаться и уйти, испытывая всё ту же усталость и безнадёжность.
Окна на улицу были отворены, и из них слышался резкий, непрерывный говор, почти крик, точно кто-нибудь читал вслух или даже
говорил речь; голос прерывался изредка смехом нескольких звонких голосов.
Особым выдающимся торжеством явилось открытие первой газеты в Заполье. Главными представителями этого органа явились Харченко и доктор Кочетов. Последний даже не был пьян и поэтому чувствовал себя в грустном настроении.
Говорили речи, предлагали тосты и составляли планы похода против плутократов. Харченко расчувствовался и даже прослезился. На торжестве присутствовал Харитон Артемьич и мог только удивляться, чему люди обрадовались.
Неточные совпадения
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением
речей, которым, казалось, и конца не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай,
говорит пословица.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи
говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет
речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
— Какая невинность! Я слышала, как она
говорила такие
речи, что, признаюсь, у меня не станет духа произнести их.
— „Что ж ты опять врешь! —
говорит капитан-исправник, скрепивши
речь кое-каким крепким словцом.
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не было. Слышно было только, как раздавались его
речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки,
говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.