Неточные совпадения
Слова эти — хорошо помню, как и все его речи, но понимать их в ту пору я, конечно, не мог. Детское только перед старостью понятно, в самые мудрые годы
человека.
Вспоминая теперь Ларионовы
слова, кажется мне, что видел он бога великим мастером прекраснейших вещей, и
человека считал неумелым существом, заплутавшимся на путях земных, и жалел его, бесталанного наследника великих богатств, богом ему отказанных на сей земле.
Цена его
слов известна мне была, а обидели они меня в тот час. Власий —
человек древний, уже едва ноги передвигал, в коленях они у него изогнуты, ходит всегда как по жёрдочке, качаясь весь, зубов во рту — ни одного, лицо тёмное и словно тряпка старая, смотрят из неё безумные глаза. Ангел смерти Власия тоже древен был — не мог поднять руку на старца, а уже разума лишался
человек: за некоторое время до смерти Ларионовой овладел им бред.
Не понимал я в ту пору, что
человек этот ищет свободы греха, но раздражали меня
слова его.
Пилит он мне сердце тупыми
словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с
людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против
человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
Но — поймите — не от жалости к себе али к
людям мучился я и зубами скрипел, а от великой той обиды, что не мог Титова одолеть и предал себя воле его. Вспомню, бывало,
слова его о праведниках — оледенею весь. А он, видимо, всё это понимал.
Всей силы счастья моего
словами не вычерпать, да и не умеет
человек рассказать о радостях своих, не приучен тому, — редки радости его, коротки во времени.
— Между нами, — говорит, — разные есть, найдутся и хуже ваших
слов. Уж очень вы легко
людям верите!
Всё теснее сдвигает
человек этот вокруг меня камни стен, опускает он свод здания на голову мою; тесно мне и тяжело в пыли его
слов.
В пристройке, где он дал мне место, сел я на кровать свою и застыл в страхе и тоске. Чувствую себя как бы отравленным, ослаб весь и дрожу. Не знаю, что думать; не могу понять, откуда явилась эта мысль, что он — отец мой, — чужая мне мысль, ненужная. Вспоминаю его
слова о душе — душа из крови возникает; о
человеке — случайность он на земле. Всё это явное еретичество! Вижу его искажённое лицо при вопросе моём. Развернул книгу, рассказывается в ней о каком-то французском кавалере, о дамах… Зачем это мне?
— Я, — кричит, — дворянин, потомок великого рода
людей; деды и прадеды мои Русь строили, исторические лица, а этот хам обрывает
слова мои, этот вшивый хам, а?!.
Покачивают
слова его, как ветром, и опустошают меня. Говорил он долго, понятно и нет, и чувствую я: нет в этом
человеке ни скорби, ни радости, ни страха, ни обиды, ни гордости. Точно старый кладбищенский поп панихиду поёт над могилой: все
слова хорошо знает, но души его не трогают они. Сначала-то страшной показалась мне его речь, но потом догадался я, что неподвижны сомнения его, ибо мертвы они…
Май, окно открыто… ночь в саду тепло цветами дышит… яблони — как девушки к причастию идут, голубые в серебре луны. Сторож часы бьёт, и кричит в тишине медь, обиженная ударами, а
человек предо мной сидит с ледяным лицом и спокойно плетёт бескровную речь; вьются серые, как пепел,
слова, обидно и грустно мне — вижу фольгу вместо золота.
— Моё
слово, православные
люди, таково: где меньше страха, там и больше правды!
И не понимаешь, отчего разорился
человек, обо что разбил себя? Все как бы слепы и легко спотыкаются на пути; редко слышишь живое, одухотворённое
слово, слишком часто
люди говорят по привычке чужие
слова, не понимая ни пользы, ни вреда мысли, заключённой в них.
— Думаешь, не стыдно мне было позвать тебя? — говорит она, упрекая. — Этакой красивой и здоровой — легко мне у мужчины ласку, как милостыню, просить? Почему я подошла к тебе? Вижу,
человек строгий, глаза серьёзные, говорит мало и к молодым монахиням не лезет. На висках у тебя волос седой. А ещё — не знаю почему — показался ты мне добрым, хорошим. И когда ты мне злобно так первое
слово сказал — плакала я; ошиблась, думаю. А потом всё-таки решила — господи, благослови! — и позвала.
Тоскливо с ними: пьют они, ругаются между собою зря, поют заунывные песни, горят в работе день и ночь, а хозяева греют свой жир около них. В пекарне тесно, грязно, спят
люди, как собаки; водка да разврат — вся радость для них. Заговорю я о неустройстве жизни — ничего, слушают, грустят, соглашаются; скажу: бога, — мол, — надо нам искать! — вздыхают они, но — непрочно пристают к ним мои
слова. Иногда вдруг начнут издеваться надо мной, непонятно почему. А издеваются зло.
Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча — роковой для меня поворот. Стариковы
слова о боге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю в памяти моей всех
людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни — неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение
человека, оплевание его души.
Многие народы разно пытались воплотить свои мечты о справедливости в живое лицо, создать господа для всех равного, и не однажды отдельные
люди, подчиняясь напору мысли народной, старались оковать её крепкими
словами, дабы жила она вечно.
Ушёл. Остался я очень удивлён его
словами, не верится мне, но вечером Михайла всё подтвердил. Целый вечер рассказывал он мне о жестоких гонениях
людей; оказалось, что за такие речи, как я говорил, и смертью казнили, и тысячи народа костьми легли в Сибири, в каторге, но Иродово избиение не прекращается, и верующие тайно растут.
Сгустились
люди вокруг меня, точно обняли, растит их внимание силу
слова моего, даёт ему звук и красоту, тону я в своей речи и — всё забыл; чувствую только, что укрепляюсь на земле и в
людях, — поднимают они меня над собой, молча внушая...
Словно некая белая птица, давно уже рождённая, дремала в сумраке души моей, а я этого не знал и не чувствовал. Но вот нечаянно коснулся её, пробудилась она и тихо поёт на утре — трепещут в сердце лёгкие крылья, и от горячей песни тает лёд моего неверия, превращаясь в благодарные слёзы. Хочется мне говорить какие-то
слова, встать, идти и петь песню да
человека встретить бы и жадно обнять его!
Если, говоря
людям, заденешь
словом своим общее всем, тайно и глубоко погружённое в душе каждого истинно человеческое, то из глаз
людей истекает лучистая сила, насыщает тебя и возносит выше их. Но не думай, что это твоя воля подняла тебя: окрылён ты скрещением в душе твоей всех сил, извне обнявших тебя, крепок силою, кою
люди воплотили в тебе на сей час; разойдутся они, разрушится их дух, и снова ты — равен каждому.
Видимо, давно возит он дочь свою по монастырям и уже потерял надежду на излечение; выпевает неустанно одни и те же
слова, а звучат они в его устах мертво.
Люди слушают прошение его, вздыхая, крестятся, а ресницы девушки всё дрожат, окрыляя тоскливые глаза.