Неточные совпадения
Нежной
души человек был Ларион, и все животные понимали это; про людей
того не скажу — не в осуждение им, а потому, что, знаю, — человека лаской не накормишь.
Те святые мученики, кои боролись за господа, жизнью и смертью знаменуя силу его, — эти были всех ближе
душе моей; милостивцы и блаженные, кои людям отдавали любовь свою, тоже трогали меня,
те же, кто бога ради уходили от мира в пустыни и пещеры, столпники и отшельники, непонятны были мне: слишком силён был для них сатана.
Был у меня в
то время особый строй
души — хотелось мне со всеми тихо жить и чтобы ко мне тоже все ласковы были; старался я достигнуть этого, а насмешки мешали мне.
Милым сыном в
то время называл он меня и жена его тоже; одевали хорошо, я им, конечно, спасибо говорю, а
душа не лежит к ним, и сердцу от ласки их нисколько не тепло. А с Ольгой всё крепче дружился: нравилась мне тихая улыбка её, ласковый голос и любовь к цветам.
Долго после
того не замечал он меня, а в
душе моей начала расти нестерпимая вражда к нему, — хуже Мигуна стал он для меня.
В ночь на молитве помянул я имя его — вспыхнула
душа моя гневом и, может быть, в
тот час сказал я первую человеческую молитву мою...
Никогда я про себя ни с кем не говорил и не думал, хотел говорить, а тут вдруг открылось сердце — и всё пред нею, все занозы мои повыдергал. Про стыд мой за родителей и насмешки надо мной, про одиночество и обеднение
души, и про отца её — всё! Не
то, чтобы жаловался я, а просто вывел думы изнутри наружу; много их было накоплено, и все — дрянь. Обидно мне, что — дрянь.
Пилит он мне сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно
душе — какой я солдат? Уже одно
то, что в казарме надо жить всегда с людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
— Ага! — говорит. — Это ты просто придумал. Только хорошо ли для меня этак-то? Сообрази: я мои деньги, может быть, большим грехом купил, может, я за них
душу чёрту продал. Пока я в грехах пачкался, — ты праведно жил, да и теперь
того же хочешь, за счёт моих грехов? Легко праведному в рай попасть, коли грешник его на своём хребте везёт, — только я не согласен конём тебе служить! Уж ты лучше сам погреши, тебе бог простит, — чай, ты вперёд у него заслужил!
С
того дня нечисто зажил я; началась для меня какая-то тёмная и пьяная полоса, заметался парень, как голубь на пожаре в туче дымной. И Ольгу мне жалко, и хочется её женой иметь, люблю девушку, а главное — вижу, что Титов в чём-то крепче и устойчивей меня, а это несносно для гордости моей. Презирал я воровские дела и всю тёмную
душу его, а вдруг открылось, что живёт в этой
душе некая сила и — властно смотрит она на меня!
На селе стало известно, что я сватался и отказано мне; девки усмехаются, бабы галдят, Савёлка шутки шутит, и всё это поднимает меня на дыбы, замутило
душу до полной
тьмы.
Силою любви своей человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает
душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц времени прошло, а я всё на
том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и не знаю, где перейти. Тяжело было.
Не
то, чтобы утешали меня эти глупые слова… И ничего не оправдывали они, но будили в
душе некое злое упрямство.
И всё это — не
то, что тлеет в
душе моей, тлеет и нестерпимо жжёт её. Спать не могу, ничего не делаю, по ночам тени какие-то
душат меня, Ольгу вижу, жутко мне, и нет сил жить.
Написал, выправил паспорт, ушёл. Нарочно пешком иду, не уляжется ли дорогой-то смятение
души. Но хотя каяться иду, а о боге не думаю — не
то боюсь, не
то обидно мне — искривились все мысли мои, расползаются, как гнилая дерюга, темны и неясны небеса для меня.
— Море, — жгуче говорил он, — синее око земли, устремлённое в дали небес, созерцает оно надмирные пространства, и во влаге его, живой и чуткой, как
душа, отражаются игры звёзд — тайный бег светил. И если долго смотреть на волнение моря,
то и небеса кажутся отдалённым океаном, звёзды же — золотые острова в нём.
— Ты бога не обижай… Чего тебе надо?.. Ничего не надо… Кусочек хлебца разве. А бога обижать грех. Это от беса. Беси — они всяко ногу подставляют. Знаю я их. Обижены они, беси-то. Злые. Обижены, оттого и злы. Вот и не надо обижаться, а
то уподобишься бесу. Тебя обидят, а ты им скажи: спаси вас Христос! И уйди прочь. Ну их! Тленность они все. Главное-то — твоё. Душу-то не отнимут. Спрячь её, и не отнимут.
Промозглая темнота давит меня, сгорает в ней
душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая сердцу вера в справедливость, во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу во
тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были мне эти три дня: вышел я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся...
— Я тебе вот что скажу: существует только человек, всё же прочее есть мнение. Бог же твой — сон твоей
души. Знать ты можешь только себя, да и
то — не наверное.
Но они подходят к людям не затем, что жаждут вкусить мёда, а чтобы излить в чужую
душу гнилой яд тления своего. Самолюбы они и великие бесстыдники в ничтожестве своём; подобны они
тем нищим уродам, кои во время крестных ходов по краям дорог сидят, обнажая пред людьми раны и язвы и уродства свои, чтобы, возбудив жалость, медную копейку получить.
«Неужели только в тоске красота
души человеческой? Где
тот стержень, вокруг которого вьётся вихрь человеков? Где смысл суеты этой?»
Вот она вплоть подошла; рука её у меня на плече — дрожит рука, и я тоже вздрагиваю, гнутся колени, и
тьма в горло мне лезет,
душит меня.
Во всех звуках — утомление слышу; даже звон колокольный безнадёжно звучит, и всей
душой моей чувствую я — не так всё сделано, не
то!
— Был попом недолго, да расстригли и в Суздаль-монастыре шесть лет сидел! За что, спрашиваешь? Говорил я в церкви народушке проповеди, он же, по простоте
души, круто понял меня. Его за это пороть, меня — судить,
тем дело и кончилось. О чём проповеди? Уж не помню. Было это давненько, восемнадцать лет
тому назад — можно и забыть. Разными мыслями я жил, и все они не ко двору приходились.
— Видишь ли, — спрашивает, — что сделано народом и как измывались над ним до поры, пока ты не явился обругать его глупыми словами? Это я сказывал больше о
том, что он по чужой воле делал, а отдохну — расскажу, чем
душа его жила, как он бога искал!
Снова не
то: усомнился я в боге раньше, чем увидал людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне в лицо, а дядя тяжело шагает по комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью. В
душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и стал я раздражённо изгонять их — хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники,
то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю...
Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и не только понятно, но кажется близким, верным. Как будто я и сам давно уже думал так, но — без слов, а теперь нашлись слова и стройно ложатся предо мною, как ступени лестницы вдаль и вверх. Вспоминаю Ионины речи, оживают они для меня ярко и красочно. Но в
то же время беспокойно и неловко мне, как будто стою на рыхлой льдине реки весной. Дядя незаметно ушёл, мы вдвоём сидим, огня в комнате нет, ночь лунная, в
душе у меня тоже лунная мгла.
Все слова Михайловы соприкоснулись друг другу, расцвели и приобщились
душе моей в
тот час.
Не хочу сказать, что сразу принял я их и тогда же понял до глубины, но впервые
тем вечером почувствовал я их родственную близость моей
душе, и показалась мне тогда вся земля Вифлеемом, детской кровью насыщенной. Понятно стало горячее желание богородицы, коя, видя ад, просила Михаила архангела...
Верно он говорит: чужда мне была книга в
то время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше, чем печатное.
Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх
души и быстро исчезали, таяли в огне её. Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?
Поглядываю я из-за деревьев в лощину — хрипит завод, словно сильного человека
душит кто-то. Кажется, что по улицам посёлка во
тьме люди друг за другом гонятся, борются, храпят со зла, один другому кости ломают. А Иван, не торопясь, спускается вниз.
— Бежит кто-то сюда! — тихо шепчет Иван. Смотрю под гору — вверх по ней тени густо ползут, небо облачно, месяц на ущербе
то появится,
то исчезнет в облаках, вся земля вокруг движется, и от этого бесшумного движения ещё более тошно и боязно мне. Слежу, как льются по земле потоки теней, покрывая заросли и
душу мою чёрными покровами. Мелькает в кустах чья-то голова, прыгая между ветвей, как мяч.
Много дней шёл я, как больной, полон скуки тяжёлой. В
душе моей — тихий позёмок-пожар, выгорает
душа, как лесная поляна, и думы вместе с тенью моей
то впереди меня ползут,
то сзади тащатся едким дымом. Стыдно ли было мне или что другое — не помню и не могу сказать. Родилась одна чёрная мысль и где-то, снаружи, вьётся вокруг меня, как летучая мышь...
Если, говоря людям, заденешь словом своим общее всем, тайно и глубоко погружённое в
душе каждого истинно человеческое,
то из глаз людей истекает лучистая сила, насыщает тебя и возносит выше их. Но не думай, что это твоя воля подняла тебя: окрылён ты скрещением в
душе твоей всех сил, извне обнявших тебя, крепок силою, кою люди воплотили в тебе на сей час; разойдутся они, разрушится их дух, и снова ты — равен каждому.
… И — по сём возвращаюсь туда, где люди освобождают
души ближних своих из плена
тьмы и суеверий, собирают народ воедино, освещают пред ним тайное лицо его, помогают ему осознать силу воли своей, указывают людям единый и верный путь ко всеобщему слиянию ради великого дела — всемирного богостроительства ради!