Неточные совпадения
И так они
весь вечер друг друга утешают, пока не спьянятся оба; тогда Мигун
начинает похабные сказки сказывать про попов, помещиков, царей; дьячок хохочет и я тоже, а Савёлка без устали сказку за сказкой вяжет и так смешно, что впору задохнуться со смеху.
Начал книги читать церковные —
все, что были; читаю — и наполняется сердце моё звоном красоты божественного слова; жадно пьёт душа сладость его, и открылся в ней источник благодарных слёз. Бывало, приду в церковь раньше
всех, встану на колени перед образом Троицы и лью слёзы, легко и покорно, без дум и без молитвы: нечего было просить мне у бога, бескорыстно поклонялся я ему.
Ходил он по этой тропе часто, и хотя я речей его не понимал, — неприятны они мне были всегда. О благочестии моём
всё больше говорили, и вот Титов
начал внушать мне...
Ну, а всё-таки
начал я присматриваться, ибо
всё более беспокойно и нестерпимо становилось мне.
Выклянчил Титов кусок земли, — управляющему Лосева покланялся, — дали ему хорошее местечко за экономией;
начал он строить избу для нас, а я —
всё нажимаю, жульничаю. Дело идёт быстро, домик строится, блестит на солнце, как золотая коробочка для Ольги. Вот уже под крышу подвели его, надо печь ставить, к осени и жить в нём можно бы.
Зиму прожил я незаметно, как один светлый день; объявила мне Ольга, что беременна она, — новая радость у нас. Тесть мой угрюмо крякает, тёща смотрит на жену мою жалостливо и
всё что-то нашёптывает ей. Затевал я своё дело
начать, думал пчельник устроить, назвать его, для счастья, Ларионовым, разбить огород и заняться птицеловством —
всё это дела для людей безобидные.
На селе известно стало, что я с тестем не в ладу живу, стал народ поласковее глядеть на меня. Сам же я от радостей моих мягче стал, да и Ольга добра сердцем была — захотелось мне расплатиться с мужиками по возможности.
Начал я маленько мирволить им: тому поможешь, этого прикроешь. А в деревне — как за стеклом, каждый твой взмах руки виден
всем. Злится Титов...
Родился ребёнок, переменилась жена моя: и голос у неё крепче стал, и тело
всё будто бы выпрямилось, а ко мне она, вижу — как-то боком стоит. Не то, чтобы жадна стала, а
начала куски усчитывать; уж и милостыню реже подаёт, вспоминает, кто из мужиков сколько должен нам. Долги — пятаки, а ей интересно. Сначала я думал — пройдёт это; я тогда уже бойко птицей торговал, раза два в месяц ездил в город с клетками; бывало, рублей пять и больше за поездку возьмёшь. Корова была у нас, с десяток кур — чего бы ещё надо?
Пропадает у меня охота беседовать с ним, и покамест совсем не пропала —
начал я говорить;
начал, да скоро и забыл про него — первый раз вслух-то говорю мысли мои, удивляюсь словам своим и
весь — как в огне.
И
начал он мне угрожать гневом божиим и местью его, —
начал говорить тихим голосом; говорит и
весь вздрагивает, ряса словно ручьями течёт с него и дымом зелёным вьется. Встаёт господь предо мною грозен и суров, ликом — тёмен, сердцем — гневен, милосердием скуп и жестокостью подобен иегове, богу древлему.
Он снова
начал говорить о полиции, ну, мне это
всё равно: полиция больше того не отнимет, сколько он хотел.
И
всё время вертимся мы в работе: я мешу, он хлебы раскатывает, в печь сажает; испекутся — вынимать их
начнёт, а я на полки кладу, руки себе обжигая.
Я и этого забавника
начал раскрывать — надо мне видеть
все пружины, какие людями двигают. Как привык я к работе моей, Михайла лениться стал,
всё убегает куда-то, а мне хоть и трудно одному, но приятнее: народ в пекарню свободно ходит, беседуем.
И
начнёт рассказывать про море. Говорил он о нём, как о великом чуде, удивительными словами, тихо и громко, со страхом и любовью, горит
весь от радости и становится подобен звезде. Слушаем мы его, молчим, и даже грустно от рассказов его об этой величавой живой красоте.
Работа трудная, лес — вековой, коренье редькой глубоко ушло, боковое — толстое, — роешь-роешь, рубишь-рубишь —
начнёшь пень лошадью тянуть, старается она во
всю силу, а только сбрую рвёт. Уже к полудню кости трещат, и лошадь дрожит и в мыле
вся, глядит на меня круглым глазом и словно хочет сказать...
Пришёл к себе, лёг — под боком книжка эта оказалась. Засветил огонь,
начал читать из благодарности к наставнику. Читаю, что некий кавалер
всё мужей обманывает, по ночам лазит в окна к жёнам их; мужья ловят его, хотят шпагами приколоть, а он бегает. И
всё это очень скучно и непонятно мне. То есть я, конечно, понимаю — балуется молодой человек, но не вижу, зачем об этом написано, и не соображу — почему должен я читать подобное пустословие?
— Я, — говорит, — иду к отцу игумену, приготовь мне
всё, как указано. Ага! Ты книгу эту читал? Жаль, что
начал; это не для тебя, ты прав был! Тебе другое нужно.
Начал я жить в этом пьяном тумане, как во сне, — ничего, кроме Антония, не вижу, но он сам для меня —
весь в тени и двоится в ней. Говорит ласково, а глаза — насмешливы. Имя божие редко произносит, — вместо «бог» говорит «дух», вместо «дьявол» — «природа», но для меня смысл словами не меняется. Монахов и обряды церковные полегоньку вышучивает.
А
начало его речи осело в памяти моей и тихонько живёт там поверх
всего, ничему не мешая.
Поразило меня тихое смятение одиноких душ и очеловечило;
начал я вникать — чего ищут люди? И стало мне казаться
всё вокруг потревоженным, пошатнувшимся, как сам я.
Тоскливо с ними: пьют они, ругаются между собою зря, поют заунывные песни, горят в работе день и ночь, а хозяева греют свой жир около них. В пекарне тесно, грязно, спят люди, как собаки; водка да разврат —
вся радость для них. Заговорю я о неустройстве жизни — ничего, слушают, грустят, соглашаются; скажу: бога, — мол, — надо нам искать! — вздыхают они, но — непрочно пристают к ним мои слова. Иногда вдруг
начнут издеваться надо мной, непонятно почему. А издеваются зло.
— Богостроитель — это суть народушко! Неисчислимый мировой народ! Великомученик велий, чем
все, церковью прославленные, — сей бо еси бог, творяй чудеса! Народушко бессмертный, его же духу верую, его силу исповедую; он есть
начало жизни единое и несомненное; он отец
всех богов бывших и будущих!
Хорошо было смотреть на него в тот час, — стал он важен и даже суров, голос его осел, углубился, говорит он плавно и певуче, точно апостол читает, лицо к небу обратил, и глаза у него округлились. Стоит он на коленях, но ростом словно больше стал.
Начал я слушать речь его с улыбкой и недоверием, но вскоре вспомнил книгу Антония — русскую историю — и как бы снова раскрылась она предо мною. Он мне свою сказку чудесную поёт, а я за этой сказкой по книге слежу —
всё идет верно, только смысл другой.
Поцеловались мы, и пошёл он. Легко идёт, точно двадцать лет ему и впереди ждут одни радости. Скучно мне стало глядеть вслед этой птице, улетающей от меня неизвестно куда, чтобы снова петь там свою песнь. В голове у меня — неладно, возятся там мысли, как хохлы ранним утром на ярмарке: сонно, неуклюже, медленно — и никак не могут разложиться в порядке.
Всё странно спуталось: у моей мысли чужой конец, у чужой — моё
начало. И досадно мне и смешно —
весь я точно измят внутри.
Вдруг
все начнут с полуслова понимать меня, стою в кругу людей, и они как бы тело моё, а я их душа и воля, на этот час.
Сказал он немного, но как-то особенно хорошо и просто, точно детям говорил:
все дружки Михайлы каждым случаем пользовались, чтобы посеять его мысли. Смутил Костин противников моих, да и меня за сердце задел, —
начал я тоже речь говорить...
Не боится мальчик правду сказать.
Все люди этой линии,
начиная с Ионы, не носят страха в себе. У одних много гнева, другие — всегда веселы; больше
всего среди них скромно-спокойных людей, которые как бы стыдятся показать доброе своё.
— От радости, от предчувствия великих красот, кои будут сотворены! Ибо — если даже в такой суетной и грязной жизни ничтожными силами единиц уже создана столь велия красота, — что же будет содеяно на земле, когда
весь духовно освобождённый мир
начнёт выражать горение своей великой души в псалмах и в музыке?