Неточные совпадения
Слово «народ» было удивительно емким, оно вмещало самые разнообразные
чувства.
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это
чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое
слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима
чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя
слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Глагол — выдумывать,
слово — выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все другие знакомые, и это
слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем у него очень сложное
чувство к этой девочке.
Он спрашивал тогда, когда Клима еще не тревожили эти вопросы, и пьяные
слова товарища возбуждали у него лишь
чувство отвращения.
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь на террасу, волна свежести и солнечного света хлынула в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил в нем не однажды испытанное
чувство острой неприязни к этому человеку с эспаньолкой, каких никто не носит. Самгин понимал, что не в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее
слово за собою. Глядя в окно, он сказал...
Клим не ответил. Он слушал, не думая о том, что говорит девушка, и подчинялся грустному
чувству. Ее
слова «мы все несчастны» мягко толкнули его, заставив вспомнить, что он тоже несчастен — одинок и никто не хочет понять его.
— Ничтожный человек, министры толкали и тащили его куда им было нужно, как подростка, — сказал он и несколько удивился силе мстительного, личного
чувства, которое вложил в эти
слова.
Гнев и печаль, вера и гордость посменно звучат в его
словах, знакомых Климу с детства, а преобладает в них
чувство любви к людям; в искренности этого
чувства Клим не смел, не мог сомневаться, когда видел это удивительно живое лицо, освещаемое изнутри огнем веры.
Самгин наклонил голову, чтобы скрыть улыбку. Слушая рассказ девицы, он думал, что и по фигуре и по характеру она была бы на своем месте в водевиле, а не в драме. Но тот факт, что на долю ее все-таки выпало участие в драме, несколько тронул его; он ведь был уверен, что тоже пережил драму. Однако он не сумел выразить
чувство, взволновавшее его, а два последние
слова ее погасили это
чувство. Помолчав, он спросил вполголоса...
Еще недавно, на постройке железной дороги, Клим слышал «Дубинушку»; там ее пели лениво, унывно, для отдыха, а здесь бодрый ритм звучит властно командуя, знакомые
слова кажутся новыми и почему-то возбуждают тревожное
чувство.
Он совершенно определенно понимал, что не следует формулировать это
чувство, не нужно одевать его в точные
слова, а, наоборот, надо чем-то погасить его, забыть о нем.
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его
чувство. Он говорил чужими, книжными
словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Темнота легко подсказывала злые
слова, Самгин снизывал их одно с другим, и ему была приятна работа возбужденного
чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая
слова жены, говорил ей...
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину
слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его
чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона...
Самгин слушал, верил, что возникают союзы инженеров, врачей, адвокатов, что предположено создать Союз союзов, и сухой стук, проходя сквозь камень, слагаясь в
слова, будил в Самгине
чувство бодрости, хорошие надежды.
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных
слов Брагина, он понял, что
чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Не требуя больше
слов, догадка вызвала очень тягостное
чувство.
Самгин слушал ее тяжелые
слова, и в нем росло, вскипало, грея его,
чувство уважения, благодарности к этому человеку; наслаждаясь этим
чувством, он даже не находил
слов выразить его.
Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше
слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о людях, у которых «нет
чувства ответственности пред страной, пред историей».
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, — он, обняв ее за талию, не слушал
слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая
чувство, похожее на стыд, —
чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать...
Самгин растерялся, — впервые говорили ему
слова с таким
чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал...
Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие
слова возбуждали
чувство брезгливости.
Считая неспособность к сильным взрывам
чувств основным достоинством интеллигента, Самгин все-таки ощущал, что его антипатия к Безбедову разогревается до ненависти к нему, до острого желания ударить его чем-нибудь по багровому, вспотевшему лицу, по бешено вытаращенным глазам, накричать на Безбедова грубыми
словами. Исполнить все это мешало Самгину
чувство изумления перед тем, что такое унизительное, дикое желание могло возникнуть у него. А Безбедов неистощимо бушевал, хрипел, задыхаясь.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных
чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу
слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
Клим Иванович тоже слушал чтение с приятным
чувством, но ему не хотелось совпадать с Дроновым в оценке этой книги. Он слышал, как вкусно торопливый голосок произносит необычные фразы, обсасывает отдельные
слова, смакует их. Но замечания, которыми Дронов все чаще и обильнее перебивал текст книги, скептические восклицания и мимика Дронова казались Самгину пошлыми, неуместными, раздражали его.
Этот вопрос вне моей компетенции, ибо я не Дон-Кихот, но, разумеется, мне очень понятна мысль,
чувство уважаемого и талантливейшего Платона Александровича,
чувство, высказанное в
словах о страшной власти равенства.
«Мне следует освободить память мою от засоренности книжной… пылью. Эта пыль радужно играет только в лучах моего ума. Не вся, конечно. В ней есть крупицы истинно прекрасного. Музыка
слова — ценнее музыки звука, действующей на мое
чувство механически, разнообразием комбинаций семи нот.
Слово прежде всего — оружие самозащиты человека, его кольчуга, броня, его меч, шпага. Лишние фразы отягощают движение ума, его игру. Чужое
слово гасит мою мысль, искажает мое
чувство».
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и
чувство личное — месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в
слове. Что должен делать я и что могу делать?»