Неточные совпадения
— Вытащили их? — спросил Клим, помолчав, посмотрев на седого
человека в очках, стоявшего среди комнаты. Мать положила на лоб его приятно
холодную ладонь и не ответила.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом
холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
В этом
человеке есть что-то подозрительное, очень
холодное, пристальный взгляд его кричащих глаз — взгляд соглядатая, который стремится обнаружить скрытое.
Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот
холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту
люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
Клим съежился, теснимый
холодной сыростью, досадными думами о
людях, которые умеют восторженно говорить необыкновенные глупости, и о себе,
человеке, который все еще не может создать свою систему фраз.
Клим ел
холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным шумом, ловил отдельные фразы.
Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал...
— Замечательный акустический феномен, — сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный
человек с красивыми глазами. Самгин не верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего не услыхав в ее
холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
Холодная тьма сжала
людей в единое, чудовищное целое, оно волнообразно покачивалось, прогибая землю своей тяжестью.
Он славился как
человек очень деловой, любил кутнуть в «Стрельне», у «Яра», ежегодно ездил в Париж, с женою давно развелся, жил одиноко в большой,
холодной квартире, где даже в ясные дни стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления.
Из Кремля поплыл густой рев, было в нем что-то шерстяное, мохнатое, и казалось, что он согревает сыроватый,
холодный воздух.
Человек в поддевке на лисьем мехе успокоительно сообщил...
Скука вытеснила его из дому. Над городом, в
холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые
люди с тросточками.
Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку...
«И все-таки приходится жить для того, чтоб такие вот
люди что-то значили», — неожиданно для себя подумал Самгин, и от этого ему стало еще
холодней и скучней.
«С
холодной душой идут, из любопытства», — думал он, пренебрежительно из-под очков посматривая на разнолицых, топтавшихся на месте
людей. Сам он, как всегда, чувствовал себя в толпе совершенно особенным, чужим
человеком и убеждал себя, что идет тоже из любопытства; убеждал потому, что у него явилась смутная надежда: а вдруг произойдет нечто необыкновенное?
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть
людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в
холодную, скучную темноту.
Дул ветер, окутывая вокзал
холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях. Над нелюбимым городом колебалось мутно-желтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку,
человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал...
Поехали. Стало
холоднее. Ветер с Невы гнал поземок, в сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки.
Людей в город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на
людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево;
люди уже, видимо, не могли целиком влезть в узкое горло улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит
холодным ветром.
В ответ на этот плачевный крик Самгин пожал плечами, глядя вслед потемневшей, как все
люди в этот час, фигуре бывшего агента полиции. Неприятная сценка с Митрофановым, скользнув по настроению, не поколебала его.
Холодный сумрак быстро разгонял
людей, они шли во все стороны, наполняя воздух шумом своих голосов, и по веселым голосам ясно было:
люди довольны тем, что исполнили свой долг.
На нее обрушилась
холодная темнота и, затискав
людей в домики, в дома, погасила все огни на улицах, в окнах.
«Конечно, студенты. Мальчишки», — подумал он, натужно усмехаясь и быстро шагая прочь от
человека в длинном пальто и в сибирской папахе на голове.
Холодная темнота, сжимая тело, вызывала вялость, сонливость. Одолевали мелкие мысли, — мозг тоже как будто шелушился ими. Самгин невольно подумал, что почти всегда в дни крупных событий он отдавался во власть именно маленьких мыслей, во власть деталей; они кружились над основным впечатлением, точно искры над пеплом костра.
Самгин готов был думать, что все это убожество нарочно подстроено Лютовым, — тусклый октябрьский день,
холодный ветер, оловянное небо, шестеро убогих
людей, жалкий гроб.
Самгин понимал, что сейчас разыграется что-то безобразное, но все же приятно было видеть Лютова в судорогах страха, а Лютов был так испуган, что его косые беспокойные глаза выкатились, брови неестественно расползлись к вискам. Он пытался сказать что-то
людям, которые тесно окружили гроб, но только махал на них руками. Наблюдать за Лютовым не было времени, — вокруг гроба уже началось нечто жуткое, отчего у Самгина по спине поползла
холодная дрожь.
Становилось
холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены верой в невозможное, — верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к
человеку, который не нужен им, но и не мешает.
Признавая себя
человеком чувственным, он, в минуты полной откровенности с самим собой, подозревал даже, что у него немало
холодного полового любопытства. Это нужно было как-то объяснить, и он убеждал себя, что это все-таки чистоплотнее, интеллектуальней животно-обнаженного тяготения к самке. В эту ночь Самгин нашел иное, менее фальшивое и более грустное объяснение.
«Вероятно, Уповаева хоронят», — сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с
людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой,
холодной скуки висел над городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.
Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого
человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей
людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с
холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий… Любаша… Маргарита, Марина…
Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан
холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные
люди.
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в
холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о
людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
— Такой противный, мягкий, гладкий кот, надменный, бессердечный, — отомстила она гинекологу, но, должно быть, находя, что этого еще мало ему, прибавила: — Толстовец, моралист, ригорист. Моралью Толстого пользуются какие-то особенные
люди… Верующие в злого и
холодного бога. И мелкие жулики, вроде Ногайцева. Ты, пожалуйста, не верь Ногайцеву — он бессовестный, жадный и вообще — негодяй.
Москва была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело
холодное серебро, морозная пыль над городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра. Под ногами
людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.
— «
Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремиться вверх», — с восторгом вскричал маленький Твердохлебов, и его личико сморщилось, стало еще меньше. Обнажая шоколадную конфекту, соскабливая с нее ногтем бумажку, Томилин погасил восторг этого человечка
холодными словами...
Он почти неделю не посещал Дронова и не знал, что Юрин помер, он встретил процессию на улице. Зимою похороны особенно грустны, а тут еще вспомнились похороны Варвары: день такой же враждебно
холодный, шипел ветер, сеялся мелкий, колючий снег, точно так же навстречу катафалку и обгоняя его, но как бы не замечая, поспешно шагали равнодушные
люди, явилась та же унылая мысль...
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых.
Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица
людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
Только что прошел обильный дождь,
холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два
человека, один из них шел точно в хомуте, на плече его сверкала медная труба — бас, другой, согнувшись, сунув руки в карманы, прижимал под мышкой маленький черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал...
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в
холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две
человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
— Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно.
Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой старой посуды, — показал он широким жестом на пестрое украшение стен, —
люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для того, чтоб участвовать в истории; войну они понимают как основной смысл истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее жизнь.