Неточные совпадения
Несомненно, это был самый умный
человек, он никогда ни с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который жил
тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор,
тоже очень сильный
человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
— Я — не старуха, и Павля —
тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в
люди, как Борис в свои солдатики.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я
тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Мария Романовна
тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других
людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
— Благородными металлами называют те из них, которые почти или совсем не окисляются. Ты заметь это, Клим. Благородные, духовно стойкие
люди тоже не окисляются, то есть не поддаются ударам судьбы, несчастиям и вообще…
Хаос криков и речей всегда заглушался мощным басом
человека в пенсне; он был
тоже писатель, составлял популярно-научные брошюры.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как говорили, интересовало его больше, чем то, о чем говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и
человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной
тоже с наслаждением.
— Отец
тоже боится, что меня эти
люди чем-то заразят. Нет. Я думаю, что все их речи и споры — только игра в прятки.
Люди прячутся от своих страстей, от скуки; может быть — от пороков…
Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов
тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что
люди изменяются внезапно, прыжками, как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении их минутной стрелки не было, она перепрыгивала с черты на черту. Так же и
человек: еще вчера он был таким же, как полгода тому назад, но сегодня вдруг в нем являлась некая новая черта.
Непривычен был подавленный шум города, слишком мягки и тупы удары лошадиных копыт по деревянной мостовой, шорох резиновых и железных шин на колесах экипажей почти не различался по звуку, голоса
людей звучали
тоже глухо и однообразно.
По панелям, смазанным жидкой грязью,
люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и
тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые один к другому, являлись глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой небо не чувствовалось.
— Народники снова пошевеливаются, — сказал Дмитрий так одобрительно, что Климу захотелось усмехнуться. Он рассматривал брата равнодушно, как чужого, а брат говорил об отце
тоже как о чужом, но забавном
человеке.
— Это у них каждую субботу. Ты обрати внимание на Кутузова, — замечательно умный
человек! Туробоев
тоже оригинал, но в другом роде. Из училища правоведения ушел в университет, а лекций не слушает, форму не носит.
Университет ничем не удивил и не привлек Самгина. На вступительной лекции историка он вспомнил свой первый день в гимназии. Большие сборища
людей подавляли его, в толпе он внутренне сжимался и не слышал своих мыслей; среди однообразно одетых и как бы однолицых студентов он почувствовал себя
тоже обезличенным.
Среди неровной линии крыш, тепло одетых снегом, одна из них дымилась жидким, серым дымом; по толстому слою снега тяжело ползали медноголовые
люди,
тоже серые, как дым.
Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского,
тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту
люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
— О любви она читает неподражаемо, — заговорила Лидия, — но я думаю, что она только мечтает, а не чувствует. Макаров
тоже говорит о любви празднично и
тоже… мимо. Чувствует — Лютов. Это удивительно интересный
человек, но он какой-то обожженный, чего-то боится… Мне иногда жалко его.
— У Чехова —
тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к
человеку, к народу. Лесков вот в
человека верил, а в народ —
тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
—
Тоже храбрые
люди. Особенно те, которые делают революцию бескорыстно, из любопытства.
— Почему? О
людях, которым тесно жить и которые пытаются ускорить события. Кортес и Колумб
тоже ведь выразители воли народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс. Любопытство и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.
Макаров говорил не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился не тем
человеком, каким Самгин знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак
тоже встала пред ним как новый
человек. Что это значит? Макаров был для него
человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который все еще боится женщин.
Три кучи
людей, нанизанных на веревки, зашевелились, закачались, упираясь ногами в землю, опрокидываясь назад, как рыбаки, влекущие сеть, три серых струны натянулись в воздухе; колокол
тоже пошевелился, качнулся нерешительно и неохотно отстал от земли.
Тускло поблескивая на солнце, тяжелый, медный колпак медленно всплывал на воздух, и
люди — зрители, глядя на него, выпрямлялись
тоже, как бы желая оторваться от земли. Это заметила Лидия.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? —
тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких
людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
Солдаты были мелкие, украшены синими шнурами, их обнаженные сабли сверкали
тоже синевато, как лед, а впереди партии, позванивая кандалами, скованные по двое за руки, шагали серые, бритоголовые
люди, на подбор большие и почти все бородатые.
В этот вихрь Клим
тоже изредка бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со словами всех других
людей.
— Комическое —
тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу
людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой народ!
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын
тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на
людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.
— Екатерина Великая скончалась в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это — вера многих тысяч
людей. Он
тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный
человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется в силе сказать духовно растрепанным, распущенным
людям...
Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его головой; потом вошел прилично одетый
человек, с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на кого не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он
тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
И, если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что у нее, как у всех
людей,
тоже есть лицо.
«Эти растрепанные, вывихнутые
люди довольно удобно живут в своих шкурах… в своих ролях. Я
тоже имею право на удобное место в жизни…» — соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.
— Любовь
тоже требует героизма. А я — не могу быть героиней. Варвара — может. Для нее любовь —
тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят
люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель — это природа. Я — не понимаю… Маракуев
тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить — надо.
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные — собаки, например, —
тоже беззаветно служат
людям. Разумеется,
люди, подобные Тане, полезнее
людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…
— Вот эти башкиры, калмыки — зря обременяют землю. Работать — не умеют, учиться — не способны. Отжившие
люди. Персы —
тоже.
Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч
людей, — воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и
тоже заставил орать во всю силу легких...
«А что, если все эти
люди тоже чувствуют себя обманутыми и лишь искусно скрывают это?» — подумал Клим.
— Пустяки, милейший, сущие пустяки, — громко сказал он, заставив губернатора Баранова строго посмотреть в его сторону. Все приличные
люди тоже обратили на него внимание. Посмотрел и царь все с той же виноватой улыбкой, а Воронцов-Дашков все еще дергал его за рукав, возмущая этим Клима.
День, с утра яркий,
тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные
люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных
людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
За ним почтительно двигалась группа
людей, среди которых было четверо китайцев в национальных костюмах; скучно шел молодцеватый губернатор Баранов рядом с генералом Фабрициусом, комиссаром павильона кабинета царя, где были выставлены сокровища Нерчинских и Алтайских рудников, драгоценные камни, самородки золота.
Люди с орденами и без орденов почтительно, тесной группой,
тоже шли сзади странного посетителя.
— Нельзя идти впереди его? — громко спросил осанистый
человек со множеством орденов, — спросил и усмехнулся. — Ну, а рядом с ним — можно? Как?
Тоже нельзя? Никому?
Это — не тот город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают
люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих
людях без раздражения, понимая, что ведь они
тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
«Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом — растолстею и, может быть,
тоже буду высмеивать любознательных
людей. Старость. Болезни. И — умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву — какому богу?»
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он
тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то
человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
— Ну, так что? — спросил Иноков, не поднимая головы. — Достоевский
тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, — вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. — Отскакивают от нее
люди — вы замечаете это? Отлетают в сторону.
Странно и обидно было видеть, как чужой
человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу,
тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она говорила так громко, как будто все
люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее, о Маракуеве, просидевшем в тюрьме тринадцать дней, после чего жандармы извинились пред ним, о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима
тоже радостно.
Светские —
тоже, ибо и они — извините слово — провоняли церковностью, церковность же есть стеснение духа человеческого ради некоего бога, надуманного во вред
людям, а не на радость им.
Выругавшись, рассматривал свои ногти или закуривал тоненькую, «дамскую» папиросу и молчал до поры, пока его не спрашивали о чем-нибудь. Клим находил в нем и еще одно странное сходство — с Диомидовым; казалось, что Тагильский
тоже, но без страха, уверенно ждет, что сейчас явятся какие-то
люди, — может быть, идиоты, — и почтительно попросят его...