Неточные совпадения
Варавки жили на этой квартире уже третий год, но казалось, что они поселились
только вчера, все вещи
стояли не на своих местах, вещей было недостаточно, комната казалась пустынной, неуютной.
Клим вскочил с постели, быстро оделся и выбежал в столовую, но в ней было темно, лампа горела
только в спальне матери. Варавка
стоял в двери, держась за косяки, точно распятый, он был в халате и в туфлях на голые ноги, мать торопливо куталась в капот.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не
стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается
только на почве материального благополучия.
Все мысли Клима вдруг оборвались, слова пропали. Ему показалось, что Спивак, Кутузов, Туробоев выросли и распухли,
только брат остался таким же, каким был; он
стоял среди комнаты, держа себя за уши, и качался.
Как
только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу,
постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева — горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
Пузатый комод и на нем трюмо в форме лиры, три неуклюжих стула, старенькое на низких ножках кресло у стола, под окном, — вот и вся обстановка комнаты. Оклеенные белыми обоями стены холодны и голы,
только против кровати — темный квадрат небольшой фотографии: гладкое, как пустота, море, корма баркаса и на ней, обнявшись,
стоят Лидия с Алиной.
Дня через три, вечером, он
стоял у окна в своей комнате, тщательно подпиливая
только что остриженные ногти. Бесшумно открылась калитка, во двор шагнул широкоплечий человек в пальто из парусины, в белой фуражке, с маленьким чемоданом в руке. Немного прикрыв калитку, человек обнажил коротко остриженную голову, высунул ее на улицу, посмотрел влево и пошел к флигелю, раскачивая чемоданчик, поочередно выдвигая плечи.
Почти весь день лениво падал снег, и теперь тумбы, фонари, крыши были покрыты пуховыми чепцами. В воздухе
стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет
только в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал...
В доме
стояла монастырская тишина, изредка за дверью позванивали шпоры, доносились ворчливые голоса, и
только один раз ухо Самгина поймало укоризненную фразу...
Елизавета Львовна
стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а
только озабоченно и что хотя отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.
Издали длинная и тощая фигура Кумова казалась комически заносчивой, — так смешно было вздернуто его лицо, но вблизи становилось понятно, что он «задирает нос»
только потому, что широкий его затылок, должно быть, неестественно тяжел; Кумов был скромен, застенчив, говорил глуховатым баском, немножко шепеляво и всегда говорил
стоя; даже произнося коротенькие фразы, он привставал со стула, точно школьник.
Иван Петрович
стоял, прислонясь к фонарю, надув щеки, оттопырив губы, шапка съехала на глаза ему, и вид у него был такой, точно он
только что получил удар по затылку.
«Замужем?» — недоверчиво размышлял Самгин, пытаясь представить себе ее мужа. Это не удавалось. Ресторан был полон неестественно возбужденными людями; размахивая газетами, они пили, чокались, оглушительно кричали; синещекий, дородный человек, которому
только толстые усы мешали быть похожим на актера,
стоя с бокалом шампанского в руке, выпевал сиплым баритоном, сильно подчеркивая «а...
Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и остались
только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно
стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.
Рыжеусый
стоял солдатски прямо, прижавшись плечом к стене, в оскаленных его зубах торчала незажженная папироса; у него лицо человека, который может укусить, и казалось, что он воткнул в зубы себе папиросу
только для того, чтоб не закричать на попа.
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела; у фонаря, обняв его одной рукой,
стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны
только зубы; среди улицы столбом
стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
— Я — усмиряю, и меня — тоже усмиряют.
Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда — умная, честная морда — орел! Схватил я его за бороду, наган — в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам — солдат турецкой войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, — достоин!
Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие, жить мужикам — невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот — морда, а?
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а
только она знала, куда мне идти».
— Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы
только объедаете, опиваете его. Сколько
стоит выучить вас грамоте? По десяти лет учитесь, на казенные деньги бунты заводите, губернаторов, министров стреляете…
— Неужели тебя все это
только смешит? Но — подумай!
Стоять выше всех в стране, выше всех! — кричала она, испуганно расширив больные глаза. — Двуглавый орел, ведь это — священный символ нечеловеческой власти…
— Вы не имете права сдерживать меня, — кричал он, не
только не заботясь о правильности языка, но даже как бы нарочно подчеркивая искажения слов; в двери купе
стоял, точно врубленный, молодой жандарм и говорил...
Огни свеч расширили комнату, — она очень велика и, наверное, когда-то служила складом, — окон в ней не было, не было и мебели,
только в углу
стояла кадка и на краю ее висел ковш. Там, впереди, возвышался небольшой, в квадратную сажень помост, покрытый темным ковром, — ковер был так широк, что концы его, спускаясь на пол, простирались еще на сажень. В средине помоста — задрапированный черным стул или кресло. «Ее трон», — сообразил Самгин, продолжая чувствовать, что его обманывают.
Попов
стоял спиной к двери, в маленькой прихожей было темно, и Самгин увидал голову Марины за плечом Попова
только тогда, когда она сказала...
«Здесь собрались представители тех, которые
стояли на коленях, тех, кого расстреливали, и те, кто приказывает расстреливать. Люди, в массе, так же бездарны и безвольны, как этот их царь. Люди
только тогда становятся силой, творящей историю, когда во главе их становится какой-нибудь смельчак, бывший поручик Наполеон Бонапарте. Да, — “так было, так будет”».
Елена что-то говорила вполголоса, но он не слушал ее и,
только поймав слова: «Каждый привык защищать что-нибудь», — искоса взглянул на нее. Она
стояла под руку с ним, и ее подкрашенное лицо было озабочено, покрыто тенью печали, как будто на нем осела серая пыль, поднятая толпой, колебавшаяся над нею прозрачным облаком.
Самгин искоса посматривал на окно. Солдат на перроне меньше, но человека три
стояло вплоть к стеклам, теперь их неясные, расплывшиеся лица неподвижны, но все-таки сохраняют что-то жуткое от безмолвного смеха,
только что искажавшего их.
В большой столовой со множеством фаянса на стенах Самгина слушало десятка два мужчин и дам, люди солидных объемов,
только один из них, очень тощий, но с круглым, как глобус, брюшком
стоял на длинных ногах, спрятав руки в карманах, покачивая черноволосой головою, сморщив бледное, пухлое лицо в широкой раме черной бороды.
Остались сидеть
только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер
стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил,
постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные
только потому, что они были темнее темноты.