Неточные совпадения
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, —
помнишь, я тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка
человека совершенно оправдать себя. Да…
Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
— Молчун схватил. Павла, —
помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в
человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова, память, разум — все! Остается в
человеке только одно — страх перед собою. Ты понимаешь?
— Когда я слушаю споры, у меня возникает несколько обидное впечатление; мы, русские
люди, не умеем владеть умом. У нас не
человек управляет своей мыслью, а она порабощает его. Вы
помните, Самгин, Кутузов называл наши споры «парадом парадоксов»?
За глаза Клим думал о Варавке непочтительно, даже саркастически, но, беседуя с ним, чувствовал всегда, что
человек этот пленяет его своей неукротимой энергией и прямолинейностью ума. Он понимал, что это ум цинический, но
помнил, что ведь Диоген был честный
человек.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее
помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких
людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
—
Помнишь, отец твой говорил, что все
люди привязаны каждый на свою веревочку и веревочка сильнее их?
— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу
людей, а ни одних похорон без комического случая — не
помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой народ!
Клим не
помнил, три или четыре
человека мелькнули в воздухе, падая со стены, теперь ему казалось, что он видел десяток.
Бесконечную речь его пресек Диомидов, внезапно и бесшумно появившийся в дверях, он
мял в руках шапку, оглядываясь так, точно попал в незнакомое место и не узнает
людей. Маракуев очень, но явно фальшиво обрадовался, зашумел, а Дьякон, посмотрев на Диомидова через плечо, произнес, как бы ставя точку...
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы
помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить
люди. Он может… как говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
Самгин догадался, что пред ним
человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже — зло и вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то,
мял папиросу губами, шаркал по земле мохнатым лаптем и пылил на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом...
— Лозунг командующих классов — назад, ко всяческим примитивам в литературе, в искусстве, всюду.
Помните приглашение «назад к Фихте»? Но — это вопль испуганного схоласта, механически воспринимающего всякие идеи и страхи, а конечно, позовут и дальше — к церкви, к чудесам, к черту, все равно — куда, только бы дальше от разума истории, потому что он становится все более враждебен
людям, эксплуатирующим чужой труд.
—
Помнишь — Туробоев сказал, что царь —
человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?
— Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, —
помните? — инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я — не злой, но бывают припадки ненависти к
людям. Мучительно это…
— Какие
люди явились, Клим!
Помнишь Дунаева? Ах…
— Да, — сказал Клим, нетерпеливо тряхнув головою, и с досадой подумал о
людях, которые полагают, что он должен
помнить все глупости, сказанные ими. Настроение его становилось все хуже; думая о своем, он невнимательно слушал спокойную, мерную речь Макарова.
«Кого же защищают?» — догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко работал у Варвары, студента — сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, — он
помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно — ремесленники, но было
человек пять бородатых, не считая дворника Николая. У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а уши — заткнуты ватой.
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михайло — другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затесовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, —
помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный
человек был, а умница, добряк.
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от
людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу. Не
помня, как он дошел, Самгин очнулся у себя в кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень
помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно было: девица — горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых
людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…
Он отбрасывал их от себя,
мял, разрывал руками,
люди лопались в его руках, как мыльные пузыри; на секунду Самгин видел себя победителем, а в следующую — двойники его бесчисленно увеличивались, снова окружали его и гнали по пространству, лишенному теней, к дымчатому небу; оно опиралось на землю плотной, темно-синей массой облаков, а в центре их пылало другое солнце, без лучей, огромное, неправильной, сплющенной формы, похожее на жерло печи, — на этом солнце прыгали черненькие шарики.
— Томилина
помнишь? Вещий
человек. Приезжал сюда читать лекцию «Идеал, действительность и «Бесы» Достоевского». Был единодушно освистан. А в Туле или в Орле его даже бить хотели. Ты что гримасничаешь?
— Вот — завтра. Воскресенье, торгую до двух.
Помню я тебя
человеком несогласным, а такие и есть самые интересные.
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину.
Помнишь Диомидова? «
Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего не знаешь о Диомидове?
— Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких
людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, —
помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
— Ты бы мизантропию-то свою разбавил чем-нибудь, Тимон Афинский! Смотри, — жандармы отлично
помнят прошлое, а — как они успокоят, ежели не искоренят? Следовало бы тебе чаще выходить на
люди.
— Не узнаете? — негромко, но очень настойчиво спросил
человек, придерживая Самгина за рукав пальто, когда тот шагнул вперед. — А
помните студента Маракуева? Дунаева? Я — Вараксин.
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я
человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях»
помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
Говоря это, он
мял пальцами подбородок и смотрел в лицо Самгина с тем напряжением, за которым чувствуется, что
человек думает не о том, на что смотрит. Зрачки его потемнели.
— Безошибочное чутье на врага. Умная душа. Вы —
помните ее? Котенок. Маленькая, мягкая. И — острое чувство брезгливости ко всякому негодяйству. Был случай: решили извинить
человеку поступок весьма дрянненький, но вынужденный комбинацией некоторых драматических обстоятельств личного характера. «Прощать — не имеете права», — сказала она и хотя не очень логично, но упорно доказывала, что этот герой товарищеского отношения — не заслуживает. Простили. И лагерь врагов приобрел весьма неглупого негодяя.
— Должно быть, есть
люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы с мужем жили на Бассейной, в доме, где квартировала графиня или княгиня — я не
помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще — мейен. Так эта графиня защищала право своей собачки гадить на парадной лестнице…
— Штыком! Чтоб получить удар штыком, нужно подбежать вплоть ко врагу. Верно? Да, мы, на фронте, не щадим себя, а вы, в тылу… Вы — больше враги, чем немцы! — крикнул он, ударив дном стакана по столу, и матерно выругался, стоя пред Самгиным, размахивая короткими руками, точно пловец. — Вы, штатские, сделали тыл врагом армии. Да, вы это сделали. Что я защищаю? Тыл. Но, когда я веду
людей в атаку, я
помню, что могу получить пулю в затылок или штык в спину. Понимаете?
Убийство Тагильского потрясло и взволновало его как почти моментальное и устрашающее превращение живого, здорового
человека в труп, но смерть сына трактирщика и содержателя публичного дома не возбуждала жалости к нему или каких-либо «добрых чувств». Клим Иванович хорошо
помнил неприятнейшие часы бесед Тагильского в связи с убийством Марины.
Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия,
люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились друг с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо
помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
Он
помнил эту команду с детства, когда она раздавалась в тишине провинциального города уверенно и властно, хотя долетала издали, с поля. Здесь, в городе, который командует всеми силами огромной страны, жизнью полутораста миллионов
людей, возглас этот звучал раздраженно и безнадежно или уныло и бессильно, как просьба или же точно крик отчаяния.
Клим Иванович Самгин мужественно ожидал и наблюдал. Не желая, чтоб темные волны демонстрантов, захлестнув его, всосали в свою густоту, он наблюдал издали, из-за углов. Не было смысла сливаться с этой грозно ревущей массой
людей, — он очень хорошо
помнил, каковы фигуры и лица рабочих, он достаточно много видел демонстраций в Москве, видел и здесь 9 января, в воскресенье, названное «кровавым».