Неточные совпадения
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала
был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет
здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
Был момент, когда Клим подумал — как хорошо
было бы увидеть Бориса с таким искаженным, испуганным лицом, таким беспомощным и несчастным не
здесь, а дома. И чтобы все видели его, каков он в эту минуту.
— Он должен жить и учиться
здесь, — сказала она, пристукнув по столу маленьким, но крепким кулачком. — А когда мне
будет пятнадцать лет и шесть месяцев, мы обвенчаемся.
— Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а то выгоню, босяком
будешь. Ну вот, я — учусь. Только не думаю, что
здесь чему-то научишься.
Казалось, что его
здесь оценили по достоинству, и он
был даже несколько смущен тем, как мало усилий стоило это ему.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие люди; походка их
была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще
здесь шума
было больше, чем в Петербурге, и шум
был другого тона, не такой сыроватый и осторожный, как там.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых
здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды,
были похожи на баб.
— Странный город, — говорила Спивак, взяв Клима под руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. — Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня — первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно
быть, скучно
здесь, как в чистилище. Часто бывают пожары? Я боюсь пожаров.
На темном фоне стен четко выступали фарфоровые фигурки. Самгин подумал, что Елизавета Спивак чужая
здесь, что эта комната для мечтательной блондинки, очень лирической, влюбленной в мужа и стихи. А эта встала и, поставив пред мужем ноты,
спела незнакомую Климу бравурную песенку на французском языке, закончив ее ликующим криком...
«Приходится соглашаться с моим безногим сыном, который говорит такое: раньше революция на испанский роман с приключениями похожа
была, на опасную, но весьма приятную забаву, как, примерно, медвежья охота, а ныне она становится делом сугубо серьезным, муравьиной работой множества простых людей. Сие, конечно,
есть пророчество, однако не лишенное смысла. Действительно: надышали атмосферу заразительную, и доказательством ее заразности не одни мы, сущие
здесь пьяницы, служим».
Клим чувствовал себя все более тревожно, неловко, он понимал, что
было бы вообще приличнее и тактичнее по отношению к Лидии, если бы он ходил по улицам, искал ее, вместо того чтоб сидеть
здесь и
пить чай. Но теперь и уйти неловко.
—
Был уверен, что ты
здесь, — сказал он Пояркову, присаживаясь к столу.
Она увлекла побледневшую и как-то еще более растрепавшуюся Варвару в ее комнату, а Самгин, прислонясь к печке, облегченно вздохнул:
здесь обыска не
было. Тревога превратилась в радость, настолько сильную, что потребовалось несколько сдержать ее.
— Он
был добрый. Знал — все, только не умеет знать себя. Он сидел
здесь и там, — женщина указала рукою в углы комнаты, — но его никогда не
было дома. Это
есть такие люди, они никогда не умеют
быть дома, это
есть — русские, так я думаю. Вы — понимаете?
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но
здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не
было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
«Да,
здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо
были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Выпустили меня третьего дня, и я все еще не в себе. На родину, — а где у меня родина, дураки! Через четыре дня должна ехать, а мне совершенно необходимо жить
здесь.
Будут хлопотать, чтоб меня оставили в Москве, но…
— Любаша — победа! Ты оставлена
здесь на полтора месяца и
будешь лечиться у психиатра…
— Во сне сколько ни
ешь — сыт не
будешь, а ты — во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает больше нас. Теперь, брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а
здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
Еще недавно, на постройке железной дороги, Клим слышал «Дубинушку»; там ее
пели лениво, унывно, для отдыха, а
здесь бодрый ритм звучит властно командуя, знакомые слова кажутся новыми и почему-то возбуждают тревожное чувство.
— Вероятно, вы бы не сказали этого, если б
здесь был кто-нибудь третий.
Здесь Самгину
было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй,
здесь говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в словах, никуда не двигаясь и в стороне от жизни, которая становится все тревожней.
У Макарова, оказывается, скандал
здесь был; он ассистировал своему профессору, а тот сказал о пациентке что-то игривое.
Он
был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс
был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и
здесь осел, решив...
— Ах, Клим, не люблю я, когда ты говоришь о политике. Пойдем к тебе,
здесь будут убирать.
—
Был проповедник
здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто
здесь знает, что такое конституция, с чем ее
едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
— Маленькое дельце
есть, возвращусь дня через три, — объяснил он, усмехаясь и не то — гордясь, что
есть дельце, не то — довольный тем, что оно маленькое. — Я просил Туробоева заходить к тебе, пока ты
здесь.
На Марсовом поле Самгин отстал от спутников и через несколько минут вышел на Невский.
Здесь было и теплее и все знакомо, понятно. Над сплошными вереницами людей плыл, хотя и возбужденный, но мягкий, точно как будто праздничный говор. Люди шли в сторону Дворцовой площади,
было много солидных, прилично, даже богато одетых мужчин, дам. Это несколько удивило Самгина; он подумал...
— Ер-рунда-с! — четко и звонко сказал Морозов. — Десять минут тому назад этот — труп —
был —
здесь.
Здесь было тихо, даже дети не кричали, только легкий ветер пошевеливал жухлые листья на деревьях садов, да из центра города доплывал ворчливый шумок.
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией.
Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и
была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
— Иноков! — вскричала Лидия. — Это — тот? Да? Он —
здесь? Я его видела по дороге из Сибири, он
был матросом на пароходе, на котором я ехала по Каме. Странный человек…
— А мы и не пойдем никуда —
здесь тепло и сытно! — крикнула Дуняша. —
Споем, Линочка, пока не умерли.
«
Здесь все это
было бы лишним, даже — фальшивым, — решил он. — Никакая иная толпа ни при каких иных условиях не могла бы создать вот этого молчания и вместе с ним такого звука, который все зачеркивает, стирает, шлифует все шероховатости».
Здесь — все другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы стали неузнаваемы, и непонятно
было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна
были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
Здесь люди играючи отгораживаются от чего-то, чего, вероятно, не
будет.
— Варюша сказала, что она эти дни у Ряхиных
будет, на Волхонке, а
здесь — боится она. Думает, на Волхонке-то спокойнее…
Здесь, на воздухе, выстрелы трещали громко, и после каждого хотелось тряхнуть головой, чтобы выбросить из уха сухой, надсадный звук.
Было слышно и визгливое нытье летящих пуль. Самгин оглянулся назад — двери сарая
были открыты, задняя его стена разобрана; пред широкой дырою на фоне голубоватого неба стояло голое дерево, — в сарае никого не
было.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно
было мне? Опять же и ты, — ты вот
здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
— Я
здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой
была она, — не верил ей.
Иннокентий Каблуков
Пожил
здесь и —
был таков.
— А знаешь, —
здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается — она замужем
была, овдовела и — можешь представить? — ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это — дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, — верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но — красивейшая бабища…
— В своей ли ты реке плаваешь? — задумчиво спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: — Так — осталась от него кучка тряпок? А
был большой… пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами — девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал на них в Петербург, — у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она — самая дорогая распутница
здесь. Вот, пришел, негодяй!
— Ты знаешь, что Лидия Варавка
здесь живет? Нет? Она ведь — помнишь? — в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, —
было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась…
— Потолкуем побольше — поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты
здесь.
Будь здоров…
— Ты — честно, Таисья, все говори, как
было, не стыдись,
здесь люди богу служить хотят, перед богом — стыда нету!
«Это — потому, что я
здесь не
ем», — сообразил он. Постоял среди приемной, посмотрел, как солнечная лента освещает пыльные его ботинки, и решил...
Самгин с наслаждением
выпил стакан густого холодного молока, прошел в кухню, освежил лицо и шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к себе, не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто
здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное.
— Головастик этот, Томилин, читал и
здесь года два тому назад, слушала я его. Тогда он немножко не так рассуждал, но уже можно
было предвидеть, что докатится и до этого. Теперь ему надобно
будет православие возвеличить. Религиозные наши мыслители из интеллигентов неизбежно упираются лбами в двери казенной церкви, — простой, сыромятный народ самостоятельнее, оригинальнее. — И, прищурясь, усмехаясь, она сказала: — Грамотность — тоже не всякому на пользу.