Неточные совпадения
Из флигеля выходили, один за другим, темные
люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но
остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди
людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный
человек ко всем. Голос
у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена,
остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались
у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел
остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел
у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то
человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
— Я спросила
у тебя о Валентине вот почему: он добился
у жены развода,
у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный
человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством.
Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
«Она не мало видела
людей, но я
остался для нее наиболее яркой фигурой. Ее первая любовь. Кто-то сказал: “Первая любовь — не ржавеет”. В сущности,
у меня не было достаточно солидных причин разрывать связь с нею. Отношения обострились… потому что все вокруг было обострено».
Он понимал, что
у этих
людей под критикой скрывается желание ограничить или же ликвидировать все попытки и намерения свернуть шею действительности направо или налево, свернуть настолько круто, что критики
останутся где-то в стороне, в пустоте, где не обитают надежды и нет места мечтам.
Печь дышала в спину Клима Ивановича, окутывая его сухим и вкусным теплом, тепло настраивало дремотно, умиротворяло, примиряя с необходимостью
остаться среди этих
людей, возбуждало какие-то быстрые, скользкие мысли. Идти на вокзал по колено в снегу, под толчками ветра — не хотелось, а на вокзале можно бы ночевать
у кого-нибудь из служащих.
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая
людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки
остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.
Неточные совпадения
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих
людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти
люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то
у них эти женщины
остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
Левин положил брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как
у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно
остается для Левина.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец
остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать
у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Феклуша. Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные
люди замечают, что
у нас и время-то короче становится. Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то, и часы все те же как будто
остались; а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то
люди говорят.
Он, однако, изумился, когда узнал, что приглашенные им родственники
остались в деревне. «Чудак был твой папа́ всегда», — заметил он, побрасывая кистями своего великолепного бархатного шлафрока, [Шлафрок — домашний халат.] и вдруг, обратясь к молодому чиновнику в благонамереннейше застегнутом вицмундире, воскликнул с озабоченным видом: «Чего?» Молодой
человек,
у которого от продолжительного молчания слиплись губы, приподнялся и с недоумением посмотрел на своего начальника.