Неточные совпадения
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик
не замечал за собой,
не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки,
о которых говорит, выдумал для
того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся: как он забыл
о том, что помнит отец? Нет, отец
не выдумал, ведь и мама тоже говорит, что в нем, Климе, много необыкновенного, она даже объясняет, отчего это явилось.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили
о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь —
не вызывало у него никаких представлений, до
той поры, пока Мария Романовна
не сказала другое слово...
Но этот народ он
не считал
тем, настоящим,
о котором так много и заботливо говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.
— Дурачок! Чтоб
не страдать.
То есть — чтоб его, народ, научили жить
не страдая. Христос тоже Исаак, бог отец отдал его в жертву народу. Понимаешь: тут
та же сказка
о жертвоприношении Авраамовом.
Вслушиваясь в беседы взрослых
о мужьях, женах,
о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось
о печальных ошибках,
о том, чего
не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
— Вот уж почти два года ни
о чем
не могу думать, только
о девицах. К проституткам идти
не могу, до этой степени еще
не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне
о книжках,
о разных поэзиях, а я думаю
о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще
не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался
о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа — Лидия.
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но
не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал
о красоте лесов и полей,
о патриархальности деревенской жизни,
о выносливости баб и уме мужиков,
о душе народа, простой и мудрой, и
о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он
не без гордости заявлял...
Она
не любила читать книги, — откуда она знает
то,
о чем говорит?
Он снова заговорил
о гимназии. Клим послушал его и ушел,
не узнав
того, что хотелось знать.
— Хотя астрономы издревле славятся домыслами своими
о тайнах небес, но они внушают только ужас,
не говоря
о том, что ими отрицается бытие духа, сотворившего все сущее…
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию
о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и
не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Оживляясь, он говорил
о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие
не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Он
не пытался взнуздать слушателя своими мыслями, а только рассказывал
о том, что думает, и, видимо, мало интересовался, слушают ли его.
—
Не заставляй думать, будто ты сожалеешь
о том, что помешал товарищу убить себя.
Культурность небольшой кучки людей, именующих себя «солью земли», «рыцарями духа» и так далее, выражается лишь в
том, что они
не ругаются вслух матерно и с иронией говорят
о ватерклозете.
Не без труда и
не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного, острое недовольство собою, желание отомстить Лидии за обиду, половое любопытство к ней и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности, а за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно
той,
о которой пишут стихами и прозой и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
В тесной комнатке, ничем
не отличавшейся от прежней, знакомой Климу, он провел у нее часа четыре. Целовала она как будто жарче, голоднее, чем раньше, но ласки ее
не могли опьянить Клима настолько, чтоб он забыл
о том, что хотел узнать. И, пользуясь моментом ее усталости, он, издали подходя к желаемому, спросил ее
о том, что никогда
не интересовало его...
Ночь была холодно-влажная, черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой
тьмы. Климу было тягостно и ни
о чем
не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль
о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем?
Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной
тьме?
«Большинство людей обязано покорно подчиняться своему назначению — быть сырым материалом истории. Им, как, например, пеньке,
не нужно думать
о том, какой толщины и прочности совьют из них веревку и для какой цели она необходима».
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия
о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов,
той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я
не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и
не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые
не нужны никому и сами себе
не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я
не люблю немцев.
Когда Клим Самгин читал книги и стихи на
темы о любви и смерти, они
не волновали его.
Ее слезы казались неуместными:
о чем же плакать? Ведь он ее
не обидел,
не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, —
та была красивей и утомляла только физически. А эта шепчет...
Он заставил себя еще подумать
о Нехаевой, но думалось
о ней уже благожелательно. В
том, что она сделала,
не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он
не ночевал дома.
Он почему-то особенно
не желал, чтоб
о его связи с Нехаевой узнала Марина, но ничего
не имел против
того, чтобы об этом узнала Спивак.
Особенно ценным в Нехаевой было
то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже
те из них,
о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное
не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Клим, слушая ее, думал
о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел
не так благозвучно, как в деревянной провинции.
Разгорячась, он сказал брату и
то,
о чем
не хотел говорить: как-то ночью, возвращаясь из театра, он тихо шагал по лестнице и вдруг услыхал над собою, на площадке пониженные голоса Кутузова и Марины.
Клим
не мог представить его иначе, как у рояля, прикованным к нему, точно каторжник к тачке, которую он
не может сдвинуть с места. Ковыряя пальцами двуцветные кости клавиатуры, он извлекал из черного сооружения негромкие ноты, необыкновенные аккорды и, склонив набок голову, глубоко спрятанную в плечи, скосив глаза, присматривался к звукам. Говорил он мало и только на две
темы: с таинственным видом и тихим восторгом
о китайской гамме и жалобно, с огорчением
о несовершенстве европейского уха.
Клим слушал напряженно, а —
не понимал, да и
не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно быть и с Лидией.
Не верил он и
тому, что говорил Макаров
о своем отношении к женщинам,
о дружбе с Лидией.
— Написал он сочинение «
О третьем инстинкте»;
не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «
Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву;
тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
Бездействующий разум
не требовал и
не воскрешал никаких других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую
тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал
о земских начальниках? Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он
не искал.
—
Не из
тех людей, которые возбуждают мое уважение, но — любопытен, — ответил Туробоев, подумав и тихонько. — Он очень зло сказал
о Кропоткине, Бакунине, Толстом и
о праве купеческого сына добродушно поболтать. Это — самое умное, что он сказал.
«Но эти слова говорят лишь
о том, что я умею
не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже
не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а
не для игры друг с другом».
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему
не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь
не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже
не может думать
о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
Клим
не ответил. Он слушал,
не думая
о том, что говорит девушка, и подчинялся грустному чувству. Ее слова «мы все несчастны» мягко толкнули его, заставив вспомнить, что он тоже несчастен — одинок и никто
не хочет понять его.
Ее ласковый тон
не удивил,
не обрадовал его — она должна была сказать что-нибудь такое, могла бы сказать и более милое. Думая
о ней, Клим уверенно чувствовал, что теперь, если он будет настойчив, Лидия уступит ему. Но — торопиться
не следует. Нужно подождать, когда она почувствует и достойно оценит
то необыкновенное, что возникло в нем.
Глядя, как покачивается тонкая фигура Лидии, окутанная батистом жемчужного цвета, он недоумевал,
не ощущая ничего похожего на
те чувствования,
о которых читал у художников слова.
Поработав больше часа, он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной, как все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что хотят создать представление
о человеке, и для
того, чтобы скорее создать, ограничивают его личность, искажают ее. Клим был уверен, что это именно так; сам стремясь упрощать людей, он подозревал их в желании упростить его, человека, который
не чувствует границ своей личности.
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин
не находил ни одной удобной для него, да и
не мог найти, дело шло
не о заимствовании чужого, а
о фабрикации своего. Все идеи уже только потому плохи, что они — чужие,
не говоря
о том, что многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
Он
не забыл
о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это как сновидение.
Не много дней прошло с
того момента, но он уже
не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней
тому назад.
Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно рассказывали
о трагических волнениях гениальной души Бетховена,
о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но
не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований
о том, что было бы, если б все окружающее было
не таким, каково оно есть?
— Делай! — сказал он дьякону. Но
о том, почему русские — самый одинокий народ в мире, — забыл сказать, и никто
не спросил его об этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил
не очень чистую рубаху и странно белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутно-пенную влагу перцем и предложил...
Клим Самгин
не чувствовал потребности проверить истину Прейса,
не думал
о том, следует ли принять или отвергнуть ее.
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что
не жалуясь, ничего
не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать
о Тане Куликовой, странном существе, которое,
не философствуя,
не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только
о том, чтоб людям удобно жилось.
Это была первая фраза, которую Клим услыхал из уст Радеева. Она
тем более удивила его, что была сказана как-то так странно, что совсем
не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него был бескрасочный, слабый, говорил он на
о, с некоторой натугой, как говорят после длительной болезни.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и
тем понятнее ему. А я — никому, ничего
не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак
о литературе, и ему нравилось, как она говорит
о новой русской поэзии.
И тотчас же забыл
о Дронове. Лидия поглощала все его мысли, внушая все более тягостную тревогу. Ясно, что она —
не та девушка, какой он воображал ее.
Не та. Все более обаятельная физически, она уже начинала относиться к нему с обидным снисхождением, и
не однажды он слышал в ее расспросах иронию.
— Зачем говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «Любовь? Что такое — любовь?» Я думаю об этом с тринадцати лет, с
того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я
не умею думать ни
о чем, кроме этого.