Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
— Папа хочет, чтоб она уехала за границу, а она не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.
Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно, что Лида могла говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.
Дронов не возразил ему. Клим понимал, что Дронов выдумывает, но он так убедительно спокойно рассказывал о своих видениях, что Клим чувствовал желание принять ложь как правду. В конце концов Клим не мог понять, как именно относится он к этому мальчику, который все сильнее и привлекал и отталкивал его.
Отец тоже незаметно, но значительно изменился, стал еще более суетлив, щиплет темненькие усы свои, чего раньше не делал; голубиные глаза его ослепленно мигают и смотрят так задумчиво, как будто отец забыл что-то и не может вспомнить.
— Ты с этими не дружись, это все трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок, а этого, косого, скоро исключат, он — бедный и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал и теперь сидит в колонии преступников, а вон тот, хорек, — незаконно рожден.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Летом, на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе.
Но раньше чем они успели кончить завтрак, явился Игорь Туробоев, бледный, с синевой под глазами, корректно расшаркался пред матерью Клима, поцеловал ей руку и, остановясь пред Варавкой, очень звонко объявил, что он любит Лиду, не может ехать в Петербург и просит Варавку…
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— Зачем ты, Иван, даешь читать глупые книги? — заговорила Лидия. — Ты дал Любе Сомовой «Что делать?», но ведь это же глупый роман! Я пробовала читать его и — не могла. Он весь не стоит двух страниц «Первой любви» Тургенева.
Размахивая тонкими руками, прижимая их ко впалой груди, он держал голову так странно, точно его, когда-то, сильно ударили в подбородок, с той поры он, невольно взмахнув головой, уже не может опустить ее и навсегда принужден смотреть вверх.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой, а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо...
В тесной комнатке, ничем не отличавшейся от прежней, знакомой Климу, он провел у нее часа четыре. Целовала она как будто жарче, голоднее, чем раньше, но ласки ее не могли опьянить Клима настолько, чтоб он забыл о том, что хотел узнать. И, пользуясь моментом ее усталости, он, издали подходя к желаемому, спросил ее о том, что никогда не интересовало его...
— Слышала я, что товарищ твой стрелял в себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а — не тот. Не потому не тот, что беден или некрасив, а — хорош, да — не тот!
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о праве людей быть жестокими в любви, он спросил себя...
Клим отошел от окна с досадой на себя. Как это он не мог уловить смысла пьесы? Присев на стул, Туробоев закурил папиросу, но тотчас же нервно ткнул ее в пепельницу.
Девушка встретила его с радостью. Так же неумело и суетливо она бегала из угла в угол, рассказывая жалобно, что ночью не могла уснуть; приходила полиция, кого-то арестовали, кричала пьяная женщина, в коридоре топали, бегали.
Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее голос. Клим задумчиво слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку не своими глазами; нет, она ничем не похожа на Лидию, но есть в ней отдаленное сходство с ним. Он не мог понять, приятно ли это ему или неприятно.
В день смерти он — единственный раз! — пытался сказать мне что-то, но сказал только: «Вот, Фима, ты сама и…» Договорить — не мог, но я, конечно, поняла, что он хотел сказать.
Клим обнял ее и крепко закрыл горячий рот девушки поцелуем. Потом она вдруг уснула, измученно приподняв брови, открыв рот, худенькое лицо ее приняло такое выражение, как будто она онемела, хочет крикнуть, но — не может. Клим осторожно встал, оделся.
— Но, по вере вашей, Кутузов, вы не можете претендовать на роль вождя. Маркс не разрешает это, вождей — нет, историю делают массы. Лев Толстой развил эту ошибочную идею понятнее и проще Маркса, прочитайте-ка «Войну и мир».
Клим не мог представить его иначе, как у рояля, прикованным к нему, точно каторжник к тачке, которую он не может сдвинуть с места. Ковыряя пальцами двуцветные кости клавиатуры, он извлекал из черного сооружения негромкие ноты, необыкновенные аккорды и, склонив набок голову, глубоко спрятанную в плечи, скосив глаза, присматривался к звукам. Говорил он мало и только на две темы: с таинственным видом и тихим восторгом о китайской гамме и жалобно, с огорчением о несовершенстве европейского уха.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не так, как надо.
Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
— Полезная выдумка ставится в форме вопросительной, в форме догадки: может быть, это — так? Заранее честно допускается, что, может быть, это и не так. Выдумки вредные всегда носят форму утверждения: это именно так, а не иначе. Отсюда заблуждения и ошибки и… вообще. Да.
Лидия, все еще сердясь на Клима, не глядя на него, послала брата за чем-то наверх, — Клим через минуту пошел за ним, подчиняясь внезапному толчку желания сказать Борису что-то хорошее, дружеское, может быть, извиниться пред ним за свою выходку.
Клим пошел домой. Ему не верилось, что эта скромная швейка могла охотно целовать Дронова, вероятнее, он целовал ее насильно. И — с жадностью, конечно. Клим даже вздрогнул, представив, как Дронов, целуя, чавкает, чмокает.
Слушая спокойный, задумчивый голос наставника, разглядывая его, Клим догадывался: какова та женщина, которая могла бы полюбить Томилина? Вероятно, некрасивая, незначительная, как Таня Куликова или сестра жены Катина, потерявшая надежды на любовь. Но эти размышления не мешали Климу ловить медные парадоксы и афоризмы.
Клим искоса взглянул на мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил дяде, что во флигеле живет писатель, который может рассказать о толстовцах и обо всем лучше, чем он, он же так занят науками, что…
Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли бы. А еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Она ушла, прежде чем он успел ответить ей. Конечно, она шутила, это Клим видел по лицу ее. Но и в форме шутки ее слова взволновали его. Откуда, из каких наблюдений могла родиться у нее такая оскорбительная мысль? Клим долго, напряженно искал в себе: являлось ли у него сожаление, о котором догадывается Лидия? Не нашел и решил объясниться с нею. Но в течение двух дней он не выбрал времени для объяснения, а на третий пошел к Макарову, отягченный намерением, не совсем ясным ему.
— Из-за этой любви я и не женился, потому что, знаете, третий человек в доме — это уже помеха! И — не всякая жена может вынести упражнения на скрипке. А я каждый день упражняюсь. Мамаша так привыкла, что уж не слышит…
— Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты — опоздал.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
«Напрасно я уступил настояниям матери и Варавки, напрасно поехал в этот задыхающийся город, — подумал Клим с раздражением на себя. — Может быть, в советах матери скрыто желание не допускать меня жить в одном городе с Лидией? Если так — это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
Снова начали петь, и снова Самгину не верилось, что бородатый человек с грубым лицом и красными кулаками может петь так умело и красиво. Марина пела с яростью, но детонируя, она широко открывала рот, хмурила золотые брови, бугры ее грудей неприлично напрягались.
— Когда я пою — я могуне фальшивить, а когда говорю с барышнями, то боюсь, что это у меня выходит слишком просто, и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
Улыбаясь, играя пальцами руки его, жадно глотая воздух, она шептала эти необычные слова, и Клим, не сомневаясь в их искренности, думал: не всякий может похвастаться тем, что вызвал такую любовь!
Да распрямиться дедушка // Не мог: ему уж стукнуло, // По сказкам, сто годов, // Дед жил в особой горнице, // Семейки недолюбливал, // В свой угол не пускал;
Какой-то начетчик запел на реках вавилонских [«На реках вавилонских» — по библейскому преданию, песнь древних евреев.] и, заплакав, не мог кончить; кто-то произнес имя стрельчихи Домашки, но отклика ниоткуда не последовало.
В стогах не могло быть по пятидесяти возов, и, чтоб уличить мужиков, Левин велел сейчас же вызвать возившие сено подводы, поднять один стог и перевезти в сарай.
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" — говорю я ему. А он не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись, говорит, может, будешь видеть", — и был таков.
Прыщ был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
Не моги ( прост. и шутл.) — не смей. — Выходит, всю жизнь колхозу отдай, Авдотья Петровна Якутова, а о себе подумать не моги. Жестев, Земли живая душа. См. также мочь. (Малый академический словарь, МАС)
Не моги ( прост. и шутл.) — не смей. — Выходит, всю жизнь колхозу отдай, Авдотья Петровна Якутова, а о себе подумать не моги. Жестев, Земли живая душа. См. также мочь.