Неточные совпадения
О Макарове
уже нельзя было думать,
не думая
о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным,
говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию
о том, что
говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и
не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила
уже несколько раздраженно...
И снова начал
говорить о процессе классового расслоения,
о решающей роли экономического фактора.
Говорил уже не так скучно, как Туробоеву, и с подкупающей деликатностью, чем особенно удивлял Клима. Самгин слушал его речь внимательно, умненько вставлял осторожные замечания, подтверждавшие доводы Кутузова, нравился себе и чувствовал, что в нем как будто зарождается симпатия к марксисту.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее.
Не считает ли она актером его? Он
уже догадывался, что Лидия,
о чем бы она ни
говорила, думает
о любви, как Макаров
о судьбе женщин, Кутузов
о социализме, как Нехаева будто бы думала
о смерти, до поры, пока ей
не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более
не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
«Но эти слова
говорят лишь
о том, что я умею
не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла,
уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а
не для игры друг с другом».
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин
не находил ни одной удобной для него, да и
не мог найти, дело шло
не о заимствовании чужого, а
о фабрикации своего. Все идеи
уже только потому плохи, что они — чужие,
не говоря о том, что многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
Но, вспомнив
о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и
уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет
говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро
о гневе и
о нежности,
о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь.
— Тут
уж есть эдакое… неприличное, вроде как
о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, —
говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто
не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, — бог с ним! А вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня был раза два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!
Как-то в праздник, придя к Варваре обедать, Самгин увидал за столом Макарова. Странно было видеть, что в двуцветных вихрах медика
уже проблескивают серебряные нити, особенно заметные на висках. Глаза Макарова глубоко запали в глазницы, однако он
не вызывал впечатления человека нездорового и преждевременно стареющего.
Говорил он все
о том же —
о женщине — и, очевидно,
не мог
уже говорить ни
о чем другом.
—
Уж не знаю, марксистка ли я, но я человек, который
не может
говорить того, чего он
не чувствует, и
о любви к народу я
не говорю.
Самгин
не знал, но почему-то пошевелил бровями так, как будто
о дяде Мише излишне
говорить; Гусаров оказался блудным сыном богатого подрядчика малярных и кровельных работ, от отца ушел еще будучи в шестом классе гимназии, учился в казанском институте ветеринарии, был изгнан со второго курса, служил приказчиком в богатом поместье Тамбовской губернии, матросом на волжских пароходах, а теперь — без работы, но ему
уже обещано место табельщика на заводе.
Самгин тоже сел, у него задрожали ноги, он
уже чувствовал себя испуганным. Он слышал, что жандарм
говорит о «Манифесте»,
о том, что народники мечтают
о тактике народовольцев, что во всем этом трудно разобраться,
не имея точных сведений, насколько это слова, насколько — дело, а разобраться нужно для охраны юношества, пылкого и романтического или безвольного, политически малограмотного.
И
не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было думать: за нею
уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы»,
о котором с таким ужасом
говорила Серафима Нехаева.
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно
уже он
не испытывал столь острого раздражения против людей, давно
не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова,
говорить в лицо людей то, что думаешь
о них. Сказать бы им...
Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание
говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он
не мог
уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом
говорит о Суслове...
Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса вспоминая стихи
о море,
говорить громко было неловко, хотя все пассажиры давно
уже пошли спать. Стихов он знал
не много, они скоро иссякли, пришлось
говорить прозой.
Говорили о том, что Россия быстро богатеет, что купечество Островского почти вымерло и
уже не заметно в Москве, что возникает новый слой промышленников,
не чуждых интересам культуры, искусства, политики.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они
уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако
не представлял, как он будет
говорить о нем.
Но Самгин
уже не слушал его замечаний,
не возражал на них, продолжая
говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что
не заметил, как вошла жена, и оборвал речь свою лишь тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою
о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то...
Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот людей, давно знакомых Самгину, — людей, которых он считал глуповатыми и чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и
не верилось, что эти анекдотические люди, погруженные в свои мелкие интересы, вдруг расширили их и вот
уже говорят о договоре с Германией,
о кабале бюрократов, пожалуй, более резко, чем газеты, потому что
говорят просто.
Потом он думал еще
о многом мелочном, — думал для того, чтоб
не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает
не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он
не сомневался. Подумал
о Никоновой: вот с кем он хотел бы
говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он
уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— Это — счастливо, —
говорил он, идя рядом. — А я думал: с кем бы поболтать?
О вас я
не думал. Это — слишком высоко для меня. Но
уж если вы — пусть будет так!
Он снова начал
о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его,
уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом
не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты
не русский, — печально
говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам
не поймешь:
не то — все еще революция,
не то —
уже реакция? Я, конечно,
не о том, что
говорят и пишут, а — что думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…
«Так никто
не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, — но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но
не находил достойных. А она, снова положив локти на стол, опираясь подбородком
о тыл красивых кистей рук,
говорила уже деловито, хотя и мягко...
— Нимало
не сержусь, очень понимаю, — заговорила она спокойно и как бы вслушиваясь в свои слова. — В самом деле: здоровая баба живет без любовника — неестественно.
Не брезгует наживать деньги и
говорит о примате духа.
О революции рассуждает
не без скепсиса, однако — добродушно, — это
уж совсем чертовщина!
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно,
о чем
говорить».
Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но
уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
«Приходится думать
не о ней, а — по поводу ее. Марина… — Вспомнил ее необычное настроение в Париже. — В конце концов — ее смерть
не так
уж загадочна, что-нибудь… подобное должно было случиться. “По Сеньке — шапка”, как
говорят. Она жила близко к чему-то, что предусмотрено “Положением
о наказаниях уголовных”».
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть
не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так
уж ему и черт
не брат.
— Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить, что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, — ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма много
говорят и пишут
о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места, что филология
уже как будто
не подчиняется логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
— Так, — твердо и
уже громко сказала она. — Вы тоже из тех, кто ищет, как приспособить себя к тому, что нужно радикально изменить. Вы все здесь суетливые мелкие буржуа и всю жизнь будете такими вот мелкими. Я —
не умею сказать точно, но вы
говорите только
о городе, когда нужно
говорить уже о мире.
— Спасибо.
О Толстом я
говорила уже четыре раза,
не считая бесед по телефону. Дорогой Клим Иванович — в доме нет денег и довольно много мелких неоплаченных счетов. Нельзя ли поскорее получить гонорар за дело, выигранное вами?