Неточные совпадения
— Тимофей Степанович —
прав! — решительно заявляла она. — Жизнь оказалась сложнее, чем думали. Многое, принятое нами
на веру, необходимо пересмотреть.
Тут пришел Варавка, за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз услышал не мало такого, что укрепило его в
праве и необходимости выдумывать себя, а вместе с этим вызвало в нем интерес к Дронову, — интерес, похожий
на ревность.
На другой же день он спросил Ивана...
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался
на минуту,
на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая
на учителя левым глазом, более беспокойным, чем
правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Он преподавал русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика было меньше
правого, хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали
на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя.
Особенно жутко было, когда учитель, говоря, поднимал
правую руку
на уровень лица своего и ощипывал в воздухе пальцами что-то невидимое, — так повар Влас ощипывал рябчиков или другую дичь.
— Этому вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут разделять людей
на идеалистов и материалистов. Кто
прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во всех системах мышления о мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их больше, чем в системе, противостоящей ему.
Клим зажег свечу, взял в
правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте — мышь, осторожно положил его верхней декой
на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как черный таракан.
— Тетка
права, — сочным голосом, громко и с интонациями деревенской девицы говорила Марина, — город — гнилой, а люди в нем — сухие. И скупы, лимон к чаю режут
на двенадцать кусков.
Клим услышал нечто полупонятное, как бы некий вызов или намек. Он вопросительно взглянул
на девушку, но она смотрела в книгу.
Правая рука ее блуждала в воздухе, этой рукой, синеватой в сумраке и как бы бестелесной, Нехаева касалась лица своего, груди, плеча, точно она незаконченно крестилась или хотела убедиться в том, что существует.
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу
на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о
праве людей быть жестокими в любви, он спросил себя...
— Что красивого в массе воды, бесплодно текущей
на расстоянии шести десятков верст из озера в море? Но признается, что Нева — красавица, тогда как я вижу ее скучной. Это дает мне
право думать, что ее именуют красивой для прикрытия скуки.
— Там есть спорный участок,
право Туробоева
на владение коим оспаривается теткой невесты моей Алины Марковны Телепневой, подруги дочери вашей…
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это? И, глядя
на товарища через очки, он думал, что мать —
права: лицо Макарова — двойственно. Если б не его детские, глуповатые глаза, — это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал...
— У нас есть варварская жадность к мысли, особенно — блестящей, это напоминает жадность дикарей к стеклянным бусам, — говорил Туробоев, не взглянув
на Лютова, рассматривая пальцы
правой руки своей. — Я думаю, что только этим можно объяснить такие курьезы, как вольтерианцев-крепостников, дарвинистов — поповых детей, идеалистов из купечества первой гильдии и марксистов этого же сословия.
Лютов размахивал руками, пальцы
правой руки мелькали, точно пальцы глухонемого, он весь дергался, как марионетка
на ниточках, и смотреть
на него было противно.
На мой взгляд, ныне она уже такова, что лично мне дает
право отказаться от продолжения линии предков, — линии, требующей от человека некоторых качеств, которыми я не обладаю.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня
на шесть лет и все еще…
Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
Лютов стоял, предостерегающе подняв
правую руку, крепко растирая левой неровно отросшую бородку. Макаров, сидя у стола, сосредоточенно намазывал икрою калач. Клим Самгин,
на диване, улыбался, ожидая неприличного и смешного.
Кричал
на немецком языке,
на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него, как от дыма, снял с
правой руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.
Человек с оборванной бородой и синим лицом удавленника шагал, положив
правую руку свою
на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись.
В кухне
на полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее
правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом
правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее
на лицо себе,
на опухший глаз; вода потекла по груди, не смывая с нее темных пятен.
«Если правда, что царь поехал
на бал, значит — он человек с характером. Смелый человек. Диомидов —
прав…»
«Раздавили и — любуются фальшфейерами, лживыми огнями. Макаров
прав: люди — это икра. Почему не я сказал это, а — он?.. И Диомидов
прав, хотя глуп: людям следует разъединиться, так они виднее и понятней друг другу. И каждый должен иметь место для единоборства. Один
на один люди удобопобеждаемее…»
«Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно живут в своих шкурах… в своих ролях. Я тоже имею
право на удобное место в жизни…» — соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.
— Не злись, — сказала Лидия, задумчиво глядя в окно. — Маракуев —
прав: чтоб жить — нужны герои. Это понимает даже Константин, недавно он сказал: «Ничто не кристаллизуется иначе, как
на основе кристалла». Значит, даже соль нуждается в герое.
— Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче — живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а — по привычке,
право, так! Лучше бы согласиться
на том, что все грешны, да и жить всем в одно грешное, земное дело.
—
Право критики основано или
на твердой вере или
на точном знании. Я не чувствую твоих верований, а твои знания, согласись, недостаточны…
Самгин сердито нахмурился, подбирая слова для резкого ответа, он не хотел беседовать
на темы политики, ему хотелось бы узнать,
на каких верованиях основано Робинзоном его
право критиковать все и всех? Но фельетонист, дымя папиросой и уродливо щурясь, продолжал...
«Мастеровой революции — это скромно. Может быть, он и неумный, но — честный. Если вы не способны жить, как я, — отойдите в сторону, сказал он. Хорошо сказал о революционерах от скуки и прочих. Такие особенно заслуживают, чтоб
на них крикнули: да что вы озорничаете? Николай Первый крикнул это из пушек, жестоко, но — это самозащита. Каждый человек имеет
право на самозащиту. Козлов —
прав…»
Подошел Иноков, левая рука его обмотана платком, зубами и пальцами
правой он пытался завязать
на платке узел, это не удавалось ему...
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая
на ходу шляпой пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно,
право! Тут — люди изувечены, стонут, кричат, а в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!
— Нам необходима борьба за свободу борьбы, за
право отстаивать человеческие
права, — говорит Маракуев: разрубая воздух ребром ладони. — Марксисты утверждают, что крестьянство надобно загнать
на фабрики, переварить в фабричном котле…
Правый глаз отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол,
на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего
на одной ноге, левый улыбался, дрожало веко, смахивая слезы
на мокрую, давно не бритую щеку; Самгин-отец говорил горлом...
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков
на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем
праве жить так, как он живет.
«Вот этот народ заслужил
право на свободу», — размышлял Самгин и с негодованием вспоминал как о неудавшейся попытке обмануть его о славословиях русскому крестьянину, который не умеет прилично жить
на земле, несравнимо более щедрой и ласковой, чем эта хаотическая, бесплодная земля.
Предполагая
на другой же день отправиться домой, с вокзала он проехал к Варваре, не потому, что хотел видеть ее, а для того, чтоб строго внушить Сомовой: она не имеет
права сажать ему
на шею таких субъектов, как Долганов, человек, несомненно, из того угла, набитого невероятным и уродливым, откуда вылезают Лютовы, Дьякона, Диомидовы и вообще люди с вывихнутыми мозгами.
— Женился бы ты
на ней, Клим Иваныч, что уж,
право! Тянешь, тянешь, а девушка мотается, как собачка
на цепочке. Ох, какой ты терпеливый
на сердечное дело!
— И этого вполне достаточно, чтоб лишить вас
права прохождения университетского курса и выслать из Москвы
на родину под надзор полиции.
— Знаете, Лидия жаловалась
на природу,
на власть инстинкта; я не понимала ее. Но — она
права! Телепнева — величественно, даже до слез красива, именно до слез радости и печали,
право — это так! А ведь чувство она будит лошадиное, не правда ли?
— Нет, — сказала она, умоляюще взглянув
на него. — Я,
право, не могу уйти отсюда. Так безумно хорошо.
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в жизни огромного города, ведь каждый человек имеет
право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи.
На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил...
Суслов подробно, с не крикливой, но упрекающей горячностью рассказывал о страданиях революционной интеллигенции в тюрьмах, ссылке,
на каторге, знал он все это прекрасно; говорил он о необходимости борьбы, самопожертвования и всегда говорил склонив голову к
правому плечу, как будто за плечом его стоял кто-то невидимый и не спеша подсказывал ему суровые слова.
Варвара, стоя бок о бок с ним, вздрагивала, нерешительно шевелила
правой рукой, прижатой ко груди, ее застывшее лицо Самгин находил деланно благочестивым и молчал, желая услышать жалобу
на холод и
на людей, толкавших Варвару.
Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков
на цепочке часов,
правая привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ.
— Я — не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу,
право, не знаю — зачем? Если б, например, войска с музыкой… и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и — вообще — всенародно, ну, тогда — пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление как будто. Сегодня — фабричные, завтра — приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или еще кто, а — зачем, собственно? Ведь вот какой вопрос поднимается! Ведь не
на Ходынское поле гулять пошли, вот что-с…
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель.
На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я думаю, что
прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это — человек для себя…
Особенно был раздражен бритоголовый человек, он расползался по столу, опираясь
на него локтем, протянув
правую руку к лицу Кутузова. Синий шар головы его теперь пришелся как раз под опаловым шаром лампы, смешно и жутко повторяя его. Слов его Самгин не слышал, а в голосе чувствовал личную и горькую обиду. Но был ясно слышен сухой голос Прейса...
Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки по столу, а пальцами
правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее
на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно. Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак со стола
на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул
на него, и Самгину показалось, что уши патрона покраснели.
— Только? — спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет
на ладони, положил его
на пол, ногою задвинул под диван и стал читать письмо, держа его близко пред лицом у
правого глаза, а прочитав, сказал...
Развернув письмо, он снова посмотрел
на него
правым глазом и спросил тоном экзаминатора...