Неточные совпадения
Но мать, не слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было у него; отец помер, его засыпало
землей, когда он рыл колодезь, мать работала
на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к
земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом,
на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
На семнадцатом году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по
земле неспешной, солидной походкой, говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая слова умеренными жестами очень белых рук с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта.
— Слепцы! Вы шли туда корыстно, с проповедью зла и насилия, я зову вас
на дело добра и любви. Я говорю священными словами учителя моего: опроститесь, будьте детями
земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
— И среди бесчисленного скопления звезд, вкрапленных в непобедимую тьму, затеряна ничтожная
земля наша, обитель печалей и страданий; нуте-ко, представьте ее и ужас одиночества вашего
на ней, ужас вашего ничтожества в черной пустоте, среди яростно пылающих солнц, обреченных
на угасание.
Вот он идет куда-то широко шагая, глядя в
землю, спрятав руки, сжатые в кулак, за спиною, как бы неся
на плечах невидимую тяжесть.
«Каждый из нас ходит по
земле с колокольчиком
на шее, как швейцарская корова».
Посидев еще минуты две, Клим простился и пошел домой.
На повороте дорожки он оглянулся: Дронов еще сидел
на скамье, согнувшись так, точно он собирался нырнуть в темную воду пруда. Клим Самгин с досадой ткнул
землю тростью и пошел быстрее.
Хорошо бы внезапно явиться пред ними и сказать или сделать что-нибудь необыкновенное, поражающее, например, вознестись
на воздух или перейти, как по
земле, через узкую, но глубокую реку
на тот берег.
Пригретый солнцем, опьяняемый хмельными ароматами леса, Клим задремал. Когда он открыл глаза —
на берегу реки стоял Туробоев и, сняв шляпу, поворачивался, как
на шарнире, вслед Алине Телепневой, которая шла к мельнице. А влево, вдали,
на дороге в село, точно плыла над
землей тоненькая, белая фигурка Лидии.
В центре небольшого круга, созданного из пестрых фигур людей, как бы вкопанных в
землю, в изрытый, вытоптанный дерн, стоял
на толстых слегах двухсотпудовый колокол, а перед ним еще три, один другого меньше.
На площади стало потише. Все внимательно следили за Пановым, а он ползал по
земле и целовал край колокола. Он и
на коленях был высок.
Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их
на голову себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал
на колено. Пятеро мужиков, подняв с
земли небольшой колокол, накрыли им голову кузнеца так, что края легли ему
на шапки и
на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено от
земли, встал и тихо, широкими шагами пошел ко входу
на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.
На площади становилось все тише, напряженней. Все головы поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к
земле веревки, привязанные к ушам колокола.
Три кучи людей, нанизанных
на веревки, зашевелились, закачались, упираясь ногами в
землю, опрокидываясь назад, как рыбаки, влекущие сеть, три серых струны натянулись в воздухе; колокол тоже пошевелился, качнулся нерешительно и неохотно отстал от
земли.
Тускло поблескивая
на солнце, тяжелый, медный колпак медленно всплывал
на воздух, и люди — зрители, глядя
на него, выпрямлялись тоже, как бы желая оторваться от
земли. Это заметила Лидия.
Пьет да ест Васяга, девок портит,
Молодым парням — гармоньи дарит,
Стариков — за бороды таскает,
Сам орет
на всю калуцку
землю:
— Мне — плевать
на вас, земные люди.
Я хочу — грешу, хочу — спасаюсь!
Все равно: мне двери в рай открыты,
Мне Христос приятель закадышный!
Он различал, что под тяжестью толпы
земля волнообразно зыблется, шарики голов подпрыгивают, точно зерна кофе
на горячей сковороде; в этих судорогах было что-то жуткое, а шум постепенно становился похожим
на заунывное, но грозное пение неисчислимого хора.
Впереди,
на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой
земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
Зарево над Москвой освещало золотые главы церквей, они поблескивали, точно шлемы равнодушных солдат пожарной команды. Дома похожи
на комья
земли, распаханной огромнейшим плугом, который, прорезав в
земле глубокие борозды, обнаружил в ней золото огня. Самгин ощущал, что и в нем прямолинейно работает честный плуг, вспахивая темные недоумения и тревоги. Человек с палкой в руке, толкнув его, крикнул...
Ушел. Диомидов лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо становится мертвым и жутким.
На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал
землю. Истерически лаяла испуганная собака. В комнате было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта.
На постели Лидии лежит полуидиот.
Клим Самгин почувствовал, что
на какой-то момент все вокруг, и сам он тоже, оторвалось от
земли и летит по воздуху в вихре стихийного рева.
Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его голубовато-серую фигуру и
на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над
землею всех людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим плакал слезами печали и обиды.
Бархатные, тупоносые сапоги
на уродливо толстых подошвах, должно быть, очень тяжелы, но человек шагал бесшумно, его ноги, не поднимаясь от
земли, скользили по ней, как по маслу или по стеклу.
Через вершины старых лип видно было синеватую полосу реки; расплавленное солнце сверкало
на поверхности воды; за рекою,
на песчаных холмах, прилепились серые избы деревни, дальше холмы заросли кустами можжевельника, а еще дальше с
земли поднимались пышные облака.
Присев
на ступени паперти, протирая платком запыленные глаза и очки, Самгин вспомнил, что Борис Варавка мечтал выковырять
землю из пушек, достать пороха и во время всенощной службы выстрелить из обеих пушек сразу.
Аккуратный старичок ходил вооруженный дождевым зонтом, и Самгин отметил, что он тыкает концом зонтика в
землю как бы со сдерживаемой яростью, а
на людей смотрит уже не благожелательно, а исподлобья, сердито, точно он всех видел виноватыми в чем-то перед ним.
В ней не осталось почти ничего, что напоминало бы девушку, какой она была два года тому назад, — девушку, которая так бережно и гордо несла по
земле свою красоту. Красота стала пышнее, ослепительней, движения Алины приобрели ленивую грацию, и было сразу понятно — эта женщина знает: все, что бы она ни сделала, — будет красиво. В сиреневом шелке подкладки рукавов блестела кожа ее холеных рук и, несмотря
на лень ее движений, чувствовалась в них размашистая дерзость. Карие глаза улыбались тоже дерзко.
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась
на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток
земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
Он даже начал собирать «открытки»
на политические темы; сначала их навязывала ему Сомова, затем он сам стал охотиться за ними, и скоро у него образовалась коллекция картинок, изображавших Финляндию, которая защищает конституцию от нападения двуглавого орла, русского мужика, который пашет
землю в сопровождении царя, генерала, попа, чиновника, купца, ученого и нищего, вооруженных ложками; «Один с сошкой, семеро — с ложкой», — подписано было под рисунком.
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот
на опушках лесов; видел, что каждый кусок
земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
Часа через полтора Самгин шагал по улице, следуя за одним из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо
на востоке уже предрассветно зеленело, но город еще спал, окутанный теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти по пустым улицам за человеком, который, сунув руки в карманы пальто, шагал бесшумно, как бы не касаясь
земли ногами, точно он себя нес
на руках, охватив ими бедра свои.
Размышляя, Самгин любовался, как ловко рыжий мальчишка увертывается от горничной, бегавшей за ним с мокрой тряпкой в руке; когда ей удалось загнать его в угол двора, он упал под ноги ей, пробежал
на четвереньках некоторое расстояние, высоко подпрыгнул от
земли и выбежал
на улицу, а в ворота, с улицы, вошел дворник Захар, похожий
на Николая Угодника, и сказал...
Чугунная баба грузно падала
на сваю,
земля под ногами Клима вздрагивала и гудела.
С детства слышал Клим эту песню, и была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение
на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших
землю короткими, должно быть, неудобными лопатами, и усталая песня их, и грязноватые облака, развешанные
на проводах телеграфа, за рекою, — все это дано надолго, может быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
Впереди его и несколько ниже, в кустах орешника, появились две женщины, одна — старая, сутулая, темная, как
земля после дождя; другая — лет сорока, толстуха, с большим, румяным лицом. Они сели
на траву, под кусты, молодая достала из кармана полубутылку водки, яйцо и огурец, отпила немного из горлышка, передала старухе бутылку, огурец и, очищая яйцо, заговорила певуче, как рассказывают сказки...
— Он нам замечательно рассказывал, прямо — лекции читал о том, сколько сорных трав зря сосет
землю, сколько дешевого дерева, ольхи, ветлы, осины, растет бесполезно для нас. Это, говорит, все паразиты, и надобно их истребить с корнем. Дескать, там, где растет репей, конский щавель, крапива, там подсолнухи и всякая овощь может расти, а
на месте дерева, которое даже для топлива — плохо, надо сажать поделочное, ценное — дуб, липу, клен. Произрастание, говорит, паразитов неразумно допускать, неэкономично.
Потом он должен был стоять более часа
на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей
земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь, смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.
Самгин догадался, что пред ним человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже — зло и вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то, мял папиросу губами, шаркал по
земле мохнатым лаптем и пылил
на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом...
В общем Самгину нравилось ездить по капризно изогнутым дорогам, по берегам ленивых рек и перелесками. Мутно-голубые дали, синеватая мгла лесов, игра ветра колосьями хлеба, пение жаворонков, хмельные запахи — все это, вторгаясь в душу, умиротворяло ее. Картинно стояли
на холмах среди полей барские усадьбы, кресты сельских храмов лучисто сияли над
землею, и Самгин думал...
— Конечно, мужик у нас поставлен неправильно, — раздумчиво, но уверенно говорил Митрофанов. — Каждому человеку хочется быть хозяином, а не квартирантом. Вот я, например, оклею комнату новыми обоями за свой счет, а вы, как домохозяева, скажете мне: прошу очистить комнату. Вот какое скучное положение у мужика, от этого он и ленив к жизни своей. А поставьте его
на собственную
землю, он вам маком расцветет.
С неба, покрытого рваной овчиной облаков, нерешительно и ненадолго выглядывало солнце, кисейные тряпочки теней развешивались
на голых прутьях кустарника,
на серых ветках ольхи, ползли по влажной
земле.
Въехали в рощу тонкоствольной, свинцовой ольхи, в кислый запах болота, гниющей листвы, под бричкой что-то хряснуло, она запрокинулась назад и набок, вытряхнув Самгина. Лошади тотчас остановились. Самгин ударился локтем и плечом о
землю, вскочил
на ноги, сердито закричал...
Самгин поднял с
земли ветку и пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в свет и снова в тень. Шел и думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам
на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями
на козлах. В голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова...
Через несколько минут он растянулся
на диване и замолчал; одеяло
на груди его волнообразно поднималось и опускалось, как
земля за окном. Окно то срезало верхушки деревьев, то резало деревья под корень; взмахивая ветвями, они бежали прочь. Самгин смотрел
на крупный, вздернутый нос,
на обнаженные зубы Стратонова и представлял его в деревне Тарасовке, пред толпой мужиков. Не поздоровилось бы печнику при встрече с таким барином…
— Классовое, думаете? — усмехнулся Суслов. — Нет, батенька, не надейтесь! Это сказывается нелюбовь к фабричным, вполне объяснимая в нашей крестьянской стране. Издавна принято смотреть
на фабричных как
на людей, отбившихся от
земли, озорных…
Волновались, прогибая под собою
землю, сотни тысяч
на Ходынском поле, и вспомнилось, как он подумал, что, если эта сила дружно хлынет
на Москву, она растопчет город в мусор и пыль.
Но уже было не скучно, а, как всегда
на этой улице, — интересно, шумно, откровенно распутно и не возбуждало никаких тревожных мыслей. Дома, осанистые и коренастые, стояли плотно прижавшись друг к другу, крепко вцепившись в
землю фундаментами. Самгин зашел в ресторан.
— Господа! — кричал бритый. — «Тяжелый крест достался нам
на долю!» Каждый из нас — раб, прикованный цепью прошлого к тяжелой колеснице истории; мы — каторжники, осужденные
на работу в недрах
земли…
— Вчера там, — заговорила она, показав глазами
на окно, — хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал… моей подруге: «Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая
землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в
землю, сгниет, и — никакого толку».