Неточные совпадения
Клим не поверил. Но когда
горели дома
на окраине города и Томилин привел Клима смотреть
на пожар, мальчик повторил свой вопрос. В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали из толпы за шиворот людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.
Она записала эти слова
на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее, и, не попав в яму ее памяти, они
сгорели в печи. Это Варавка говорил...
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели
на огонь лампы, были красны, как раскаленные угли, под одним глазом
горела царапина, кровь текла из нее.
Клим вскочил с постели, быстро оделся и выбежал в столовую, но в ней было темно, лампа
горела только в спальне матери. Варавка стоял в двери, держась за косяки, точно распятый, он был в халате и в туфлях
на голые ноги, мать торопливо куталась в капот.
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука.
Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что
горы ползут
на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
Потом этот дьявол заражает человека болезненными пороками, а истерзав его, долго держит в позоре старости, все еще не угашая в нем жажду любви, не лишая памяти о прошлом, об искорках счастья,
на минуты, обманно сверкавших пред ним, не позволяя забыть о пережитом
горе, мучая завистью к радостям юных.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся
на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки
на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Нехаева встала
на ноги, красные пятна
на щеках ее
горели еще ярче, под глазами легли тени, обострив ее скулы и придавая взгляду почти невыносимый блеск. Марина, встречая ее, сердито кричала...
— Едем
на Воробьевы
горы, — оживленно предложил Макаров.
На Воробьевых
горах зашли в пустынный трактир; толстый половой проводил их
на террасу, где маляр мазал белилами рамы окон, потом подал чай и быстрым говорком приказал стекольщику...
Вечером он сидел
на песчаном холме у опушки сосновой рощи, прослоенной березами; в сотне шагов пред глазами его ласково струилась река, разноцветная в лучах солнца,
горела парчовая крыша мельницы, спрятанной среди уродливых ветел, поля за рекою весело ощетинились хлебами.
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел
на террасу, постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева —
горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
Все молчали, глядя
на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка,
на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня
на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то
на золотую рыбу с множеством плавников, то
на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет. Красный огонь
на лодке
горел далеко, у мельничной плотины. Клим, сидя
на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя...
У него даже голос от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал
на песок,
на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
— Например — наша вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, — принимам, а прочее — не можем. Спасов-то образ — из чего? Он — из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос
на Волхову
гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, — удостоверить себя хотел: Христос ли? Личико
на полотне и осталось — он! А вся прочая икона, это — фальшь, вроде бы как фотография ваша…
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные
горы, а
на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти
горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.
Самгин медленно поднялся, сел
на диван. Он был одет, только сюртук и сапоги сняты. Хаос и запахи в комнате тотчас восстановили в памяти его пережитую ночь. Было темно.
На столе среди бутылок двуцветным огнем
горела свеча, отражение огня нелепо заключено внутри пустой бутылки белого стекла. Макаров зажигал спички, они, вспыхнув, гасли. Он склонился над огнем свечи, ткнул в него папиросой, погасил огонь и выругался...
Когда Маракуев, вспыхнув фейерверком,
сгорал, а Поярков, истощив весь запас коротко нарубленных фраз своих, смотрел в упор
на Прейса разноцветными глазами, Прейс говорил...
Особенно восторженно московские люди встречали посла Франции, когда он, окруженный блестящей свитой, ехал
на Поклонную
гору.
Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать
на Воробьевы
горы. Маракуев молча кивнул головой.
Это полусказочное впечатление тихого, но могучего хоровода осталось у Самгина почти
на все время его жизни в странном городе, построенном
на краю бесплодного, печального поля, которое вдали замкнула синеватая щетина соснового леса — «Савелова грива» и — за невидимой Окой — «Дятловы
горы», где, среди зелени садов, прятались домики и церкви Нижнего Новгорода.
Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветистый казанский сафьян, такой ласковый
на ощупь,
горы сахара, огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные кожи, изделия из щетины — пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы людей и, глядя
на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.
Шли в
гору по тихой улице, мимо одноэтажных, уютных домиков в три, в пять окон с кисейными занавесками, с цветами
на подоконниках.
— Приятно слышать, что хотя и не вполне, а согласны, — сказал историк с улыбочкой и снова вздохнул. — Да, разум у нас,
на Руси, многое двинул с природного места
на ложный путь под
гору.
Строгая, чистая комната Лидии пропитана запахом скверного табака и ваксы; от сапогов Дьякона пахнет дегтем, от белобрысого юноши — помадой, а иконописец Одинцов источает запах тухлых яиц. Люди так надышали, что огонь лампы
горит тускло и, в сизом воздухе, размахивая руками, Маракуев
на все лады произносит удивительно емкое, в его устах, слово...
Пред глазами его вставал подарок Нехаевой — репродукция с картины Рошгросса: «Погоня за счастьем» — густая толпа людей всех сословий, сбивая друг друга с ног, бежит с
горы на край пропасти.
Самгин собрал все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо
горело, как
на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
В саду,
на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
Потом он должен был стоять более часа
на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь, смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под
горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.
Это она сказала
на Сибирской пристани, где муравьиные вереницы широкоплечих грузчиков опустошали трюмы барж и пароходов, складывали
на берегу высокие
горы хлопка, кож, сушеной рыбы, штучного железа, мешков риса, изюма, катили бочки цемента, селедок, вина, керосина, машинных масл. Тут шум работы был еще более разнообразен и оглушителен, но преобладал над ним все-таки командующий голос человека.
Поднимались
на Гудаур, высшую точку перевала через горный хребет, но и
горы тоже поднимались все выше и выше.
Но тотчас почувствовал, что говорить не следует, Варвара, привстав, держась за плечо его, изумленно смотрела вниз,
на золотую реку,
на мягкие
горы, одетые густейшей зеленой овчиной,
на стадо овец, серыми шариками катившихся по
горе.
Затиснутый в щель между
гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы руками детей и похожи
на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно
на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И — в
гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот… ни
на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
Уже светало; в сером небе появились голубоватые ямы, а
на дне одной из них
горела звезда.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал
на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого
горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая
на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня
на грязной, сырой стене.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома
на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в
гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Не верилось, что
на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех домов, пред которыми
горели фонари.
Кое-где
на лысинах булыжника
горели пятна и капли крови.
Клим разделся, прошел
на огонь в неприбранную комнату; там
на столе
горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга.
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик в желудке. В кухне
на столе
горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар,
на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены,
на курительном столике
горела свеча, освещая портрет Щедрина в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось, двигались брови, да и все, все вещи в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а в нем все плещется, как вода в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
Костер стал
гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их в огонь, —
на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени заставляли дома дрожать, ежиться.
Чувствуя себя, как во сне, Самгин смотрел вдаль, где, среди голубоватых холмов снега, видны были черные бугорки изб,
горел костер, освещая белую стену церкви, красные пятна окон и раскачивая золотую луковицу колокольни.
На перроне станции толпилось десятка два пассажиров, окружая троих солдат с винтовками, тихонько спрашивая их...
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди
на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко;
на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
За магазином, в небольшой комнатке
горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал
на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко
на стене — портрет в черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним
на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор. Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно было: девица —
горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока
на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…
— Так — уютнее, — согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало острее и приобрело в глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее
горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села
на диван, прижав голову к плечу Самгина.