Неточные совпадения
Белое лицо ее казалось осыпанным мукой, голубовато-серые, жидкие глаза прятались в розовых подушечках опухших
век, бесцветные брови почти невидимы
на коже очень выпуклого лба, льняные волосы лежали
на черепе, как приклеенные, она заплетала их в смешную косичку, с желтой лентой в конце.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались
на одной подтяжке, другую он накрутил
на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось —
веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими
веками. Глотнув воды, он поставил стакан
на стол, бросил бумажный шарик
на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо...
— Вот — увидите, увидите! — таинственно говорил он раздраженной молодежи и хитро застегивал пуговки глаз своих в красные петли
век. — Он — всех обманет, дайте ему оглядеться! Вы
на глаза его,
на зеркало души, не обращаете внимания. Всмотритесь-ка в лицо-то!
— Там один русский гений велосипед выставил, как раз такой,
на каких англичане еще в восемнадцатом
веке пробовали ездить.
Правый глаз отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол,
на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего
на одной ноге, левый улыбался, дрожало
веко, смахивая слезы
на мокрую, давно не бритую щеку; Самгин-отец говорил горлом...
На скулах — тонкая сетка багровых жилок, нижние
веки несколько отвисли, обнажая выпуклые, рыбьи глаза с неуловимым в них выражением.
Ветер нагнал множество весенних облаков, около солнца они были забавно кудрявы, точно парики вельмож восемнадцатого
века. По улице воровато бегали с мешками
на плечах мужики и бабы, сновали дети, точно шашки, выброшенные из ящика. Лысый старик, с козлиной бородой
на кадыке, проходя мимо Самгина, сказал...
Он давно уже — и предусмотрительно — заявил, что понимает: факты его несколько однообразно мрачны, но он затеял писать бытовые очерки «
На границе двух
веков».
«В нем есть что-то театральное», — подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул
на Алексея, подошедшего к нему, — оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив
веки, показывая красное мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь
веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, и почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий
на тот, который он испытал
на Невском; тогда пугала смерть, теперь — жизнь.
Она, видимо, много плакала,
веки у нее опухли, белки покраснели, подбородок дрожал, рука дергала блузку
на груди; сорвав с головы компресс, она размахивала им, как бы желая, но не решаясь хлестнуть Самгина по лицу.
— Егор пропал, — сказала она придушенно, не своим голосом и, приподняв синеватые
веки, уставила
на Клима тусклые, стеклянные зрачки в сетке кровавых жилок. — Пропал, — повторила она.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом.
На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее
веко, и от этого левый глаз казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел
на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза — черные и очень блестящие.
Шумно вздохнув, он опустил
на глаза тяжелые, синеватые
веки и потряс головою.
Он задремал, затем его разбудил шум, — это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь
веки он следил, как эта женщина, собрав свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери.
На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит
на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.
В углу,
на маленькой полке стояло десятка два книг в однообразных кожаных переплетах. Он прочитал
на корешках: Бульвер Литтон «Кенельм Чиллингли», Мюссе «Исповедь сына
века», Сенкевич «Без догмата», Бурже «Ученик», Лихтенберже «Философия Ницше», Чехов «Скучная история». Самгин пожал плечами: странно!
— Нет, — резко сказала она. — То есть — да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни — это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. — Откинулась
на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя
на Самгина темными глазами в кружках воспаленных
век.
— А она — умная! Она смеется, — сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись
на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял
веки — Брагина уже не было, пред ним стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном...
Но очень понятны громогласный, жирный смех монаха Рабле, неисчерпаемое остроумие Вольтера, и вполне
на месте Анакреон XIX
века — лысый толстяк Беранже.
— Не допрашиваю и не спрашиваю, а рассказываю: предполагается, — сказал Тагильский, прикрыв глаза жирными подушечками
век,
на коже его лба шевелились легкие морщины. — Интересы клиентки вашей весьма разнообразны: у нее оказалось солидное количество редчайших древнепечатных книг и сектантских рукописей, — раздумчиво проговорил Тагильский.
Когда Самгин вошел и сел в шестой ряд стульев, доцент Пыльников говорил, что «пошловато-зеленые сборники “Знания” отжили свой краткий
век, успев, однако, посеять все эстетически и философски малограмотное, политически вредное, что они могли посеять, засорив,
на время, мудрые, незабвенные произведения гениев русской литературы, бессмертных сердцеведов, в совершенстве обладавших чарующей магией слова».
— Люди, милая Таисья Романовна, делятся
на детей
века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого…
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой у ворота, другую он поднимал вверх, но рука бессильно падала.
На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а
веки были красные, как будто обожжены.
Самгин старался не смотреть
на него, но смотрел и ждал, что старичок скажет что-то необыкновенное, но он прерывисто, тихо и певуче бормотал еврейские слова, а красные
веки его мелко дрожали. Были и еще старики, старухи с такими же обнаженными глазами. Маленькая женщина, натягивая черную сетку
на растрепанные рыжие волосы одной рукой, другой размахивала пред лицом Самгина, кричала...
«Итак — революция. Вторая
на моем
веку».
Неточные совпадения
Право,
на деревне лучше: оно хоть нет публичности, да и заботности меньше; возьмешь себе бабу, да и лежи весь
век на полатях да ешь пироги.
Под песню ту удалую // Раздумалась, расплакалась // Молодушка одна: // «Мой
век — что день без солнышка, // Мой
век — что ночь без месяца, // А я, млада-младешенька, // Что борзый конь
на привязи, // Что ласточка без крыл! // Мой старый муж, ревнивый муж, // Напился пьян, храпом храпит, // Меня, младу-младешеньку, // И сонный сторожит!» // Так плакалась молодушка // Да с возу вдруг и спрыгнула! // «Куда?» — кричит ревнивый муж, // Привстал — и бабу за косу, // Как редьку за вихор!
Г-жа Простакова. Я, братец, с тобою лаяться не стану. (К Стародуму.) Отроду, батюшка, ни с кем не бранивалась. У меня такой нрав. Хоть разругай,
век слова не скажу. Пусть же, себе
на уме, Бог тому заплатит, кто меня, бедную, обижает.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить
на свете слюбится. Не
век тебе, моему другу, не
век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
К счастию, однако ж,
на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в том числе и Фердыщенку. Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой
век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что это были ассигнации.