Неточные совпадения
— У тебя в доме, Иван, глупо, как в армянском анекдоте: все в десять раз
больше. Мне
на ночь зачем-то дали две подушки и две свечи.
И каждый вечер из флигеля в глубине двора величественно являлась Мария Романовна, высокая, костистая, в черных очках, с обиженным лицом без губ и в кружевной черной шапочке
на полуседых волосах, из-под шапочки строго торчали
большие, серые уши.
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится,
большой, как лошадь в цирке, вставшая
на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
На его красном лице весело сверкали маленькие, зеленоватые глазки, его рыжеватая борода пышностью своей была похожа
на хвост лисы, в бороде шевелилась
большая, красная улыбка; улыбнувшись, Варавка вкусно облизывал губы свои длинным, масляно блестевшим языком.
В углу двора, между конюшней и каменной стеной недавно выстроенного дома соседей, стоял, умирая без солнца,
большой вяз, у ствола его были сложены старые доски и бревна, а
на них, в уровень с крышей конюшни, лежал плетенный из прутьев возок дедушки. Клим и Лида влезали в этот возок и сидели в нем, беседуя. Зябкая девочка прижималась к Самгину, и ему было особенно томно приятно чувствовать ее крепкое, очень горячее тело, слушать задумчивый и ломкий голосок.
Сидя
на диване, Клим следил за игрою, но
больше, чем дети, его занимала Варавка-мать.
В комнате, ярко освещенной
большой висячей лампой, полулежала в широкой постели, среди множества подушек, точно в сугробе снега, черноволосая женщина с
большим носом и огромными глазами
на темном лице.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел
на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга, не видя, не чувствуя никого
больше.
Такие добавления к науке нравились мальчику
больше, чем сама наука, и лучше запоминались им, а Томилин был весьма щедр
на добавления. Говорил он, как бы читая написанное
на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.
Играя щипцами для сахара, мать замолчала, с легкой улыбкой глядя
на пугливый огонь свечи, отраженный медью самовара. Потом, отбросив щипцы, она оправила кружевной воротник капота и ненужно громко рассказала, что Варавка покупает у нее бабушкину усадьбу, хочет строить
большой дом.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как
на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему
больше, чем отец, но было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя стали смотреть
на него более мягко. Это случилось после того, как во время
большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок
на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли
на каток, только что расчищенный у городского берега реки.
Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в черный лес, лиловые отблески ложились
на лед. Катающихся было много.
Да, она была там, сидела
на спинке чугунной садовой скамьи, под навесом кустов. Измятая темнотой тонкая фигурка девочки бесформенно сжалась, и было в ней нечто отдаленно напоминавшее
большую белую птицу.
— «Чей стон», — не очень стройно подхватывал хор. Взрослые пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя звучал едко, в медленной песне было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и
больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл
на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал...
— Все вы — злые! — воскликнула Люба Сомова. — А мне эти люди нравятся; они — точно повара
на кухне перед
большим праздником — пасхой или рождеством.
Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел
на все глазами человека, который только что явился из
большого города в маленький, где ему не нравится.
Он все
больше обрастал волосами и, видимо, все более беднел, пиджак его был протерт
на локтях почти до дыр,
на брюках, сзади, был вшит темно-серый треугольник, нос заострился, лицо стало голодным.
— Этому вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут разделять людей
на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во всех системах мышления о мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их
больше, чем в системе, противостоящей ему.
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть
на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах женщин», «рудиментарном чувстве» и прочей смешной ерунде, которой жил этот человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает
больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Климу
больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат
на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
— Ослеп, дурак, — ответила Рита и, вздохнув, не пожелала
больше отвечать
на дальнейшие расспросы Клима, а предложила...
Особенно заметны были запонки
на обшлагах —
большие, тяжелые, лунные серпики.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил
большие, как старик. Смотрел
на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто
большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут
на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
— Самгин
больше похож
на Фауста, чем
на Мефистофеля.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой
на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем
больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать стали
больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел
на закрытые ставнями окна флигеля.
Университет ничем не удивил и не привлек Самгина.
На вступительной лекции историка он вспомнил свой первый день в гимназии.
Большие сборища людей подавляли его, в толпе он внутренне сжимался и не слышал своих мыслей; среди однообразно одетых и как бы однолицых студентов он почувствовал себя тоже обезличенным.
Сосед Клима, худощавый студент с
большим носом
на изрытом оспой лице, пробормотал, заикаясь...
Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть
на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая
больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
— Вы бы писали прозу,
на прозе
больше заработаете денег и скорее славу.
Нехаева кричала слишком громко, Клим подумал, что она, должно быть, выпила
больше, чем следовало, и старался держаться в стороне от нее; Спивак, сидя
на диване, спросила...
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых здесь
больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря
на их бороды, были похожи
на баб.
Клим вздрогнул, взмахнул тростью, встал — рядом с ним стоял Дронов. Тулья измятой фуражки съехала
на лоб ему и еще
больше оттопырила уши, из-под козырька блестели бегающие глазки.
— Замечательный человек. Живет — не морщится.
На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил — морщился,
больше не стерпел — помер». Томилин — много стерпит.
На горбе холма, формою своей подобного парадной шляпе мирового судьи, Варавка выстроил
большую, в два этажа, дачу, а по скатам сползали к реке еще шесть пестреньких домиков, украшенных резьбою в русском стиле.
Быстро темнело. В синеве, над рекою, повисли
на тонких ниточках лучей три звезды и отразились в темной воде масляными каплями.
На даче Алины зажгли огни в двух окнах, из реки всплыло уродливо
большое, квадратное лицо с желтыми, расплывшимися глазами, накрытое островерхим колпаком. Через несколько минут с крыльца дачи сошли
на берег девушки, и Алина жалобно вскрикнула...
Ворчал он, как Варавка
на плотников, каменщиков,
на служащих конторы. Клима изумлял этот странный тон и еще более изумляло знакомство Лютова с революционерами. Послушав его минуту-две, он не стерпел
больше.
Большой колокол напомнил Климу Голову богатыря из «Руслана», а сутулый попик, в светлой пасхальной рясе, седовласый, с бронзовым лицом, был похож
на волшебника Финна.
Толпа, покрикивая, медленно разорвалась
на три части: две отходили по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными
на них. Веревки тянулись от ушей
большого колокола, а он как будто не отпускал их, натягивая все туже.
Потом он так же поклонился народу
на все четыре стороны, снял передник, тщательно сложил его и сунул в руки
большой бабе в красной кофте.
Солдаты были мелкие, украшены синими шнурами, их обнаженные сабли сверкали тоже синевато, как лед, а впереди партии, позванивая кандалами, скованные по двое за руки, шагали серые, бритоголовые люди,
на подбор
большие и почти все бородатые.
И живая женщина за столом у самовара тоже была
на всю жизнь сыта: ее
большое, разъевшееся тело помещалось
на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди.
Точно уколотый или внезапно вспомнив нечто тревожное, Диомидов соскочил со стула и начал молча совать всем руку свою. Клим нашел, что Лидия держала эту слишком белую руку в своей
на несколько секунд
больше, чем следует. Студент Маракуев тоже простился; он еще в комнате молодецки надел фуражку
на затылок.
Диомидов опустил голову, сунул за ремень
большие пальцы рук и, похожий
на букву «ф», сказал виновато...
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне
на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи,
большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках
на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
Их все
больше являлось в уютном, скрытом
на дворе жилище дяди Хрисанфа.
Клим сел против него
на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу нар лежала груда рухляди, чья-то постель.
Большой стол пред нарами испускал одуряющий запах протухшего жира. За деревянной переборкой, некрашеной и щелявой, светился огонь, там кто-то покашливал, шуршал бумагой. Усатая женщина зажгла жестяную лампу, поставила ее
на стол и, посмотрев
на Клима, сказала дьякону...
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При свете двух
больших ламп Самгин увидел, что у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла
на подбородке, а две другие спускались от ушей, со щек. Они были мало заметны
на сером подряснике.