Неточные совпадения
Когда, приехав с дачи, Вера Петровна и Варавка выслушали подробный рассказ Клима, они тотчас же
начали вполголоса спорить. Варавка стоял у окна боком к матери, держал бороду в кулаке и морщился, точно у него
болели зубы, мать, сидя пред трюмо, расчесывала свои пышные волосы, встряхивая головою.
— Он, значит, проглотит горшок, а горшок в брюхе у него, надбитый-то, развалится, и тут
начнет каша кишки ему жечь, понимаете, ваше степенство, эту вещь? Ему —
боль, он — биться, он — прыгать, а тут мы его…
Это прозвучало так обиженно, как будто было сказано не ею. Она ушла, оставив его в пустой, неприбранной комнате, в тишине, почти не нарушаемой робким шорохом дождя. Внезапное решение Лидии уехать, а особенно ее испуг в ответ на вопрос о женитьбе так обескуражили Клима, что он даже не сразу обиделся. И лишь посидев минуту-две в состоянии подавленности, сорвал очки с носа и, до
боли крепко пощипывая усы,
начал шагать по комнате, возмущенно соображая...
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу.
Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее
начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Он соскочил на пол, едва не закричав от
боли,
начал одеваться, но снова лег, закутался до подбородка.
Бесконечно долго тянулась эта опустошенная, немая ночь, потом загудел благовест к ранней обедне, — медь колоколов пела так громко, что стекла окон отзывались ноющим звуком, звук этот напоминал
начало зубной
боли.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, —
начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как
боль…
— Я
начинаю с трех, по завету отца. Это — лучший из его заветов. Кажется, я —
заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает меня крепко выпить.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе
начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то
болит… Прошу…
Я же не помнил, что он входил. Не знаю почему, но вдруг ужасно испугавшись, что я «спал», я встал и начал ходить по комнате, чтоб опять не «заснуть». Наконец, сильно
начала болеть голова. Ровно в десять часов вошел князь, и я удивился тому, что я ждал его; я о нем совсем забыл, совсем.
— Глупо, глупо! — восклицал Митя, — и… как это все бесчестно! — прибавил он вдруг почему-то. У него страшно
начала болеть голова: «Бросить разве? Уехать совсем, — мелькнуло в уме его. — Нет уж, до утра. Вот нарочно же останусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того? Да и уехать не на чем, как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!»
Убедившись в том, что товарищ его был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно
начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже был под горой на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
Неточные совпадения
— Баллотируется надворный советник Петр Петрович
Боль, —
начинал опять голос.
Она ужасно мучилась, стонала, и только что
боль начинала утихать, она старалась уверить Григорья Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница
болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина
заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и
начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Ну, а чуть
заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и
начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир».