Неточные совпадения
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о
людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не
пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот
человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко
пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Когда Клим вышел в столовую, он увидал мать, она безуспешно
пыталась открыть окно, а среди комнаты стоял бедно одетый
человек, в грязных и длинных, до колен, сапогах, стоял он закинув голову, открыв рот, и сыпал на язык, высунутый, выгнутый лодочкой, белый порошок из бумажки.
Клим уже не однажды чувствовал, как легко этот
человек заставляет его высказывать кое-что лишнее, и
пытался говорить с отчимом уклончиво, осторожно.
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он
попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о праве
людей быть жестокими в любви, он спросил себя...
— Почему? О
людях, которым тесно жить и которые
пытаются ускорить события. Кортес и Колумб тоже ведь выразители воли народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс. Любопытство и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.
Клим неоднократно
пытался узнать: что она думает о
людях?
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то
человек, безуспешно
пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
— Ну, так что? — спросил Иноков, не поднимая головы. — Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, — вздохнул он,
пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. — Отскакивают от нее
люди — вы замечаете это? Отлетают в сторону.
Мысли его растекались по двум линиям: думая о женщине, он в то же время
пытался дать себе отчет в своем отношении к Степану Кутузову. Третья встреча с этим
человеком заставила Клима понять, что Кутузов возбуждает в нем чувствования слишком противоречивые. «Кутузовщина», грубоватые шуточки, уверенность в неоспоримости исповедуемой истины и еще многое — антипатично, но прямодушие Кутузова, его сознание своей свободы приятно в нем и даже возбуждает зависть к нему, притом не злую зависть.
— Загадочных
людей — нет, — их выдумывают писатели для того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство
пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола, наука помогает удовлетворять запросы желудка, вот и — все.
Только один из воров, седовласый
человек с бритым лицом актера, с дряблым носом и усталым взглядом темных глаз, неприлично похожий на одного из членов суда, настойчиво, но безнадежно
пытался выгородить своих товарищей.
Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на отца, брата и чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он
пытался посмотреть на себя, обидевшегося, как на
человека незнакомого и стесняющего,
пытался отнестись к обиде иронически.
Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин в селе, когда там поднимали колокол, здесь
люди, всей силою своей, тоже как будто
пытались поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись друг о друга.
Не слушая его, Самгин
пытался представить, как на родине Гоголя бунтуют десятки тысяч
людей, которых он знал только «чоловiками» и «парубками» украинских пьес.
Самгин сел,
пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть
человека, все равно — какого.
«Замужем?» — недоверчиво размышлял Самгин,
пытаясь представить себе ее мужа. Это не удавалось. Ресторан был полон неестественно возбужденными людями; размахивая газетами, они пили, чокались, оглушительно кричали; синещекий, дородный
человек, которому только толстые усы мешали быть похожим на актера, стоя с бокалом шампанского в руке, выпевал сиплым баритоном, сильно подчеркивая «а...
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к
человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно
пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами
людей сзади себя, уверенный, что
человека с флагом будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
Самгин
пытался понять источники иронии фабриканта и не понимал их. Пришел высокий, чернобородый
человек, удалясь в угол комнаты вместе с рыжеусым, они начали там шептаться; рыжеусый громко и возмущенно сказал...
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он
пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
На улице Самгин почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля; огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или
пытались обогнать черненькие фигурки
людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина, теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.
Самгин понимал, что сейчас разыграется что-то безобразное, но все же приятно было видеть Лютова в судорогах страха, а Лютов был так испуган, что его косые беспокойные глаза выкатились, брови неестественно расползлись к вискам. Он
пытался сказать что-то
людям, которые тесно окружили гроб, но только махал на них руками. Наблюдать за Лютовым не было времени, — вокруг гроба уже началось нечто жуткое, отчего у Самгина по спине поползла холодная дрожь.
Но, уступая «дурочке», он шел, отыскивал разных
людей, передавал им какие-то пакеты, а когда
пытался дать себе отчет, зачем он делает все это, — ему казалось, что, исполняя именно Любашины поручения, он особенно убеждается в несерьезности всего, что делают ее товарищи. Часто видел Алексея Гогина. Утратив щеголеватую внешность, похудевший, Гогин все-таки оставался похожим на чиновника из банка и все так же балагурил.
Он видел, что какие-то разношерстные
люди строят баррикады, которые, очевидно, никому не мешают, потому что никто не
пытается разрушать их, видел, что обыватель освоился с баррикадами, уже привык ловко обходить их; он знал, что рабочие Москвы вооружаются, слышал, что были случаи столкновений рабочих и солдат, но он не верил в это и солдат на улице не встречал, так же как не встречал полицейских.
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших
людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии
людей и о наивности тех, кто
пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
Лицо Владимира Лютова побурело, глаза,
пытаясь остановиться, дрожали, он слепо тыкал вилкой в тарелку, ловя скользкий гриб и возбуждая у Самгина тяжелое чувство неловкости. Никогда еще Самгин не слышал, не чувствовал, чтоб этот
человек говорил так серьезно, без фокусов, без неприятных вывертов. Самгин молча налил еще водки, а Лютов, сорвав салфетку с шеи, продолжал...
Должно быть,
пытаясь рассмешить
людей, обиженных носильщиками, мужчины с перышками несли на палке маленькую корзинку и притворялись, что изнемогают под тяжестью ноши.
Открыв глаза, он увидал лицо свое в дыме папиросы отраженным на стекле зеркала; выражение лица было досадно неумное, унылое и не соответствовало серьезности момента: стоит
человек, приподняв плечи, как бы
пытаясь спрятать голову, и через очки, прищурясь, опасливо смотрит на себя, точно на незнакомого.
Глядя, как они, окутанные в яркие ткани, в кружевах, цветах и страусовых перьях, полулежа на подушках причудливых экипажей, смотрят на
людей равнодушно или надменно, ласково или вызывающе улыбаясь, он вспоминал суровые романы Золя, пряные рассказы Мопассана и
пытался определить, которая из этих женщин родня Нана или Рене Саккар, m-me де Бюрн или героиням Октава Фелье, Жоржа Онэ, героиням модных пьес Бернштейна?
И, думая словами, он
пытался представить себе порядок и количество неприятных хлопот, которые ожидают его. Хлопоты начались немедленно: явился
человек в черном сюртуке, краснощекий, усатый, с толстым слоем черных волос на голове, зачесанные на затылок, они придают ему сходство с дьяконом, а черноусое лицо напоминает о полицейском. Большой, плотный, он должен бы говорить басом, но говорит высоким, звонким тенором...
— Этот ваш приятель, нарядившийся рабочим,
пытается изобразить несуществующее, фантазию авантюристов. Я утверждаю: учение о классах — ложь, классов — нет, есть только
люди, развращенные материализмом и атеизмом, наукой дьявола, тщеславием, честолюбием.
Особенно громко хлопая, стоя, широко размахивая руками,
человек в поддевке, встряхивая маленькой головкой, точно
пытаясь сбросить ее с шеи, неестественно толстой.
— Просим не прерывать, — мрачно и угрожающе произнес высокий
человек с длинной, узкой бородой и закрученными в кольца усами. Он сидел против Самгина и безуспешно
пытался поймать ложкой чаинку в стакане чая, давно остывшего.
Он чувствовал, что не от
людей, а от самого себя
пытается спрятать нечто, всю жизнь беспокоившее его.
Начиная с головы,
человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе — бахрома шали, — как будто его
пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и остался весь в затесах, в стружках.
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча
пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две
человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
Клим Иванович отказался, его утомляли эти почти ежедневные сборища, на которых
люди торопливо и нервозно
пытались избыть, погасить свою тревогу.