Неточные совпадения
Лицо
человека, одетого мужиком,
оставалось неподвижным, даже еще более каменело, а выслушав речь, он тотчас же начинал с высокой ноты и с амвона...
Они ушли. Клим
остался в настроении
человека, который не понимает: нужно или не нужно решать задачу, вдруг возникшую пред ним? Открыл окно; в комнату хлынул жирный воздух вечера. Маленькое, сизое облако окутывало серп луны. Клим решил...
Из флигеля выходили, один за другим, темные
люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но
остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди
людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого
человека поять в супругу себе ту или иную идейку и жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю
остаться холостым.
— Молчун схватил. Павла, — помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в
человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова, память, разум — все!
Остается в
человеке только одно — страх перед собою. Ты понимаешь?
— Может быть, некоторые потому и… нечистоплотно ведут себя, что торопятся отлюбить, хотят скорее изжить в себе женское — по их оценке животное — и
остаться человеком, освобожденным от насилий инстинкта…
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный
человек ко всем. Голос у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена,
остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
Ел
человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не
оставалось ничего, — говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в
человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим
остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется
человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не
осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Подскакал офицер и, размахивая рукой в белой перчатке, закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил
человека на землю, расправил руки, ноги его и снова побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их
осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал один голос...
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел
остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то
человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
И, взяв Прейса за плечо, подтолкнул его к двери, а Клим,
оставшись в комнате, глядя в окно на железную крышу, почувствовал, что ему приятен небрежный тон, которым мужиковатый Кутузов говорил с маленьким изящным евреем. Ему не нравились демократические манеры, сапоги, неряшливо подстриженная борода Кутузова; его несколько возмутило отношение к Толстому, но он видел, что все это, хотя и не украшает Кутузова, но делает его завидно цельным
человеком. Это — так.
Он был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на
человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не
остаются в памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она
останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался
человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал...
Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы жить без чудаков, без шероховатых и пестрых
людей, после встречи с которыми в памяти
остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
Она, кажется, единственный
человек, после которого не
осталось в памяти ни одной значительной фразы, кроме этой: «Смешно, а — верно».
Это повторялось на разные лады, и в этом не было ничего нового для Самгина. Не ново было для него и то, что все эти
люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод трагедии глубочайшей. В комнате стало просторней, менее знакомые ушли,
остались только ближайшие приятели жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову...
Но, уступая «дурочке», он шел, отыскивал разных
людей, передавал им какие-то пакеты, а когда пытался дать себе отчет, зачем он делает все это, — ему казалось, что, исполняя именно Любашины поручения, он особенно убеждается в несерьезности всего, что делают ее товарищи. Часто видел Алексея Гогина. Утратив щеголеватую внешность, похудевший, Гогин все-таки
оставался похожим на чиновника из банка и все так же балагурил.
— Не скромничай, кое-что я знаю про тебя. Слышала, что ты как был неподатлив
людям, таким и
остался. На портрет смотришь? Супруг мой.
Стало холодно, — вздрогнув, он закрыл форточку. Космологическая картина исчезла, а Клим Самгин
остался, и было совершенно ясно, что и это тоже какой-то нереальный
человек, очень неприятный и даже как бы совершенно чужой тому, кто думал о нем, в незнакомом деревянном городе, под унылый, испуганный вой собак.
«
Осталась где-то вне действительности, живет бредовым прошлым», — думал он, выходя на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от
людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.
— Есть причина. Живу я где-то на задворках, в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это.
Остается возня с самим собой.
— Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный
человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством.
Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
Круг пошел медленнее, шум стал тише, но
люди падали на пол все чаще,
осталось на ногах десятка два; седой, высокий
человек, пошатываясь, встал на колени, взмахнул лохматой головою и дико, яростно закричал...
На скамье
остался человек в соломенной шляпе; сидел он, положив локти на спинку скамьи, вытянув ноги, шляпа его, освещенная луною, светилась, точно медная, на дорожке лежала его тень без головы.
«Она не мало видела
людей, но я
остался для нее наиболее яркой фигурой. Ее первая любовь. Кто-то сказал: “Первая любовь — не ржавеет”. В сущности, у меня не было достаточно солидных причин разрывать связь с нею. Отношения обострились… потому что все вокруг было обострено».
В этот час мысли Клима Самгина летели необычно быстро, капризно, даже как будто бессвязно, от каждой
оставалось и укреплялось сознание, что Клим Иванович Самгин значительно оригинальнее и умнее многих
людей, в их числе и авторов сборника «Вехи».
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого
оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных
людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о
людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
— Разумеется, — успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова пьяных
людей; их
осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий голос, покрывая шум, кричал...
Он понимал, что у этих
людей под критикой скрывается желание ограничить или же ликвидировать все попытки и намерения свернуть шею действительности направо или налево, свернуть настолько круто, что критики
останутся где-то в стороне, в пустоте, где не обитают надежды и нет места мечтам.
Начиная с головы,
человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе — бахрома шали, — как будто его пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и
остался весь в затесах, в стружках.
Но все же
остается факт: в семье царя играет какую-то роль… темный
человек, малограмотный, продажный.
Печь дышала в спину Клима Ивановича, окутывая его сухим и вкусным теплом, тепло настраивало дремотно, умиротворяло, примиряя с необходимостью
остаться среди этих
людей, возбуждало какие-то быстрые, скользкие мысли. Идти на вокзал по колено в снегу, под толчками ветра — не хотелось, а на вокзале можно бы ночевать у кого-нибудь из служащих.
Человек пять
осталось на постоянное житье.
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство,
человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
Ближе к Таврическому саду
люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него
остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел.
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая
людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки
остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.