Неточные совпадения
— Кустарь! Швейцария, — вот! — сиповатым голосом убеждал лысый
человек жену писателя. — Скотоводство. Сыр, масло,
кожа, мед, лес и — долой фабрики!
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по
коже его спины. То, как говорили, интересовало его больше, чем то, о чем говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и
человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
Конечно, там —
люди невинные, безвредные, и вся их словесность сводится к тому, чтоб переменить
кожу.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина, а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как
человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и
кожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.
Он видел, что Лидия смотрит не на колокол, а на площадь, на
людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая,
кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.
— Я — не зря говорю. Я —
человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под
кожей имеются.
Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветистый казанский сафьян, такой ласковый на ощупь, горы сахара, огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные
кожи, изделия из щетины — пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы
людей и, глядя на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.
В кошомной юрте сидели на корточках девять
человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому
кожей осла.
— Неужели — воры? — спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый
человек, от него отскочило что-то круглое,
человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в
коже спины, в ногах, шепнул с надеждой...
Это она сказала на Сибирской пристани, где муравьиные вереницы широкоплечих грузчиков опустошали трюмы барж и пароходов, складывали на берегу высокие горы хлопка,
кож, сушеной рыбы, штучного железа, мешков риса, изюма, катили бочки цемента, селедок, вина, керосина, машинных масл. Тут шум работы был еще более разнообразен и оглушителен, но преобладал над ним все-таки командующий голос
человека.
А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых
кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные
люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город казался не русским, а церкви — лишними в нем.
Его не слушали. Рассеянные по комнате
люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, — лицо
человека, как бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой
кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие глаза.
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая
кожу лица. Неприятно было видеть
людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в холодную, скучную темноту.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в
человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые
кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Молодой
человек говорил что-то о Стендале, Овидии, голос у него был звонкий, но звучал обиженно, плоское лицо украшали жиденькие усы и такие же брови, но они, одного цвета с
кожей, были почти невидимы, и это делало молодого
человека похожим на скопца.
Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела
кожа. Стертое лицо его напоминало Климу
людей сновидения, у которых вместо лица — ладони.
Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил:
люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови.
Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом,
человек стирал его шапкой и говорил, говорил.
— Ее Бердников знает. Он — циник, враль, презирает
людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок
кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шепотом рассказывала что-то бородатому толстому
человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось кровью, и рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и
кожу.
— Вот — сорок две тысячи в банке имею. Семнадцать выиграл в карты, девять — спекульнул
кожей на ремни в армию, четырнадцать накопил по мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки… Семидубов дает. Газета — будет. Душу продам дьяволу, а газета будет. Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей в гроб уложит.
Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, черт… Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать — трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица
людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе «Шагреневая
кожа».
Все нравилось ему в этом
человеке: его прозрачные голубые глаза, широкая, мягкая улыбка, тугая, румяная
кожа щек. Четыре неглубоких морщинки на лбу расположены аккуратно, как линейки нот.
Комнату наполняло ласковое, душистое тепло, медовый запах ласкал обоняние, и хотелось, чтоб вся
кожа погрузилась в эту теплоту, подышала ею. Клим Иванович Самгин смотрел на крупных
людей вокруг себя и вспоминал чьи-то славословия...
Холеное, голое лицо это, покрытое туго натянутой, лоснящейся, лайковой
кожей, голубоватой на месте бороды, наполненное розовой кровью, с маленьким пухлым ртом, с верхней губой, капризно вздернутой к маленькому, мягкому носу, ласковые, синеватые глазки и седые, курчавые волосы да и весь облик этого
человека вызывал совершенно определенное впечатление — это старая женщина в костюме мужчины.
Это говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый
человек небольшого роста, черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий лоб, темные глаза в глубоких глазницах, желтоватую
кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок.
Неточные совпадения
Не раз давно уже он говорил со вздохом: «Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные
люди, а какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!» Надобно прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну
коже и свежесть щекам; как оно называлось, бог ведает, но, по его предположениям, непременно находилось на границе.
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному
человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный
человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного
человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного
человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да
кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного
человека; потому что не уважают добродетельного
человека.
Это был
человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет
кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
— Вот новость! Обморок! С чего бы! — невольно воскликнул Базаров, опуская Павла Петровича на траву. — Посмотрим, что за штука? — Он вынул платок, отер кровь, пощупал вокруг раны… — Кость цела, — бормотал он сквозь зубы, — пуля прошла неглубоко насквозь, один мускул, vastus externus, задет. Хоть пляши через три недели!.. А обморок! Ох, уж эти мне нервные
люди! Вишь, кожа-то какая тонкая.
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче
людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из
кожи подделаться под простоту.