Неточные совпадения
Клим испугался, увидев наклонившееся и точно падающее на него лицо с обостренными скулами и высунутым вперед,
как у
собаки, подбородком; схватясь рукою за перила, он тоже медленно стал спускаться вниз, ожидая, что Варавка бросится на него, но Борис прошел мимо, повторив громче, сквозь зубы...
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит
собак, котов, той любовью,
как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— Чем ярче, красивее птица — тем она глупее, но чем уродливей
собака — тем умней. Это относится и к людям: Пушкин был похож на обезьяну, Толстой и Достоевский не красавцы,
как и вообще все умники.
В саду шумел ветер, листья шаркали по стеклам, о ставни дробно стучали ветки, и был слышен еще какой-то непонятный, вздыхающий звук,
как будто маленькая
собака подвывала сквозь сон. Этот звук, вливаясь в шепот Лидии, придавал ее словам тон горестный.
По утрам, через час после того,
как уходила жена, из флигеля шел к воротам Спивак, шел нерешительно, точно ребенок, только что постигший искусство ходить по земле. Респиратор, выдвигая его подбородок, придавал его курчавой голове форму головы пуделя, а темненький, мохнатый костюм еще более подчеркивал сходство музыканта с ученой
собакой из цирка. Встречаясь с Климом, он опускал респиратор к шее и говорил всегда что-нибудь о музыке.
— Для знакомой
собаки. У меня, батенька, «влеченье, род недуга» к бездомным
собакам. Такой умный, сердечный зверь и — не оценен! Заметьте, Самгин, никто не умеет любить человека так,
как любят
собаки.
— Передайте, пожалуйста, супруге мою сердечную благодарность за ласку. А уж вам я и не знаю, что сказать за вашу… благосклонность. Странное дело, ей-богу! — негромко, но с упреком воскликнул он. — К нашему брату относятся,
как, примерно, к
собакам, а ведь мы тоже, знаете… вроде докторов!
— Ну, — сказал он, не понижая голоса, — о ней все
собаки лают, курицы кудакают, даже свиньи хрюкать начали. Скучно, батя! Делать нечего. В карты играть — надоело, давайте сделаем революцию, что ли? Я эту публику понимаю. Идут в революцию,
как неверующие церковь посещают или участвуют в крестных ходах. Вы знаете — рассказ напечатал я, — не читали?
Самгин ярко вспомнил,
как на этой площади стояла, преклонив колена пред царем, толпа «карликовых людей», подумал, что ружья, повозки,
собака — все это лишнее, и, вздохнув, посмотрел налево, где возвышался поседевший купол Исакиевского собора, а над ним опрокинута чаша неба, громадная, но неглубокая и точно выточенная из серого камня.
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем все — законы, все — из книжек, а в сердце — ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину говорить. — Он — скупой,
как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни
собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
— «
Как точка над i», — вспомнил Самгин стих Мюссе, — и тотчас совершенно отчетливо представил,
как этот блестящий шарик кружится, обегая землю, а земля вертится, по спирали, вокруг солнца, стремительно — и тоже по спирали — падающего в безмерное пространство; а на земле, на ничтожнейшей точке ее, в маленьком городе, где воют
собаки, на пустынной улице, в деревянной клетке, стоит и смотрит в мертвое лицо луны некто Клим Самгин.
Стало холодно, — вздрогнув, он закрыл форточку. Космологическая картина исчезла, а Клим Самгин остался, и было совершенно ясно, что и это тоже какой-то нереальный человек, очень неприятный и даже
как бы совершенно чужой тому, кто думал о нем, в незнакомом деревянном городе, под унылый, испуганный вой
собак.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали
собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно,
как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
—
Собаки, негры, — жаль, чертей нет, а то бы и чертей возили, — сказал Бердников и засмеялся своим странным, фыркающим смехом. — Некоторые изображают себя страшными, ну, а за страх
как раз надобно прибавить. Тут в этом деле пущена такая либертэ, что уже моралитэ — места нету!
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался: город жил тихо, лишь где-то у соседей стучал топор,
как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно был похож на ленивый лай большой
собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
— Это, брат, ты врешь, — возразил Иван,
как будто трезвея. — Ошибаешься, — поправил он. — Все понимают, что им надо понять. Тараканы, мыши… мухи понимают,
собаки, коровы. Люди — все понимают. Дай мне выпить чего-нибудь, — попросил он, но, видя, что хозяин не спешит удовлетворить его просьбу, — не повторил ее, продолжая...
— Бир, — сказал Петров, показывая ей два пальца. — Цвей бир! [Пару пива! (нем.)] Ничего не понимает, корова. Черт их знает, кому они нужны, эти мелкие народы? Их надобно выселить в Сибирь, вот что! Вообще — Сибирь заселить инородцами. А то, знаете, живут они на границе, все эти латыши, эстонцы, чухонцы, и тяготеют к немцам. И все — революционеры. Знаете, в пятом году, в Риге, унтер-офицерская школа отлично расчесала латышей, били их,
как бешеных
собак. Молодцы унтер-офицеры, отличные стрелки…
Неточные совпадения
Долгонько слушались, // Весь город разукрасили, //
Как Питер монументами, // Казненными коровами, // Пока не догадалися, // Что спятил он с ума!» // Еще приказ: «У сторожа, // У ундера Софронова, //
Собака непочтительна: // Залаяла на барина, // Так ундера прогнать, // А сторожем к помещичьей // Усадьбе назначается // Еремка!..» Покатилися // Опять крестьяне со смеху: // Еремка тот с рождения // Глухонемой дурак!
— Певец Ново-Архангельской, // Его из Малороссии // Сманили господа. // Свезти его в Италию // Сулились, да уехали… // А он бы рад-радехонек — //
Какая уж Италия? — // Обратно в Конотоп, // Ему здесь делать нечего… //
Собаки дом покинули // (Озлилась круто женщина), // Кому здесь дело есть? // Да у него ни спереди, // Ни сзади… кроме голосу… — // «Зато уж голосок!»
Несмотря на нечистоту избы, загаженной сапогами охотников и грязными, облизывавшимися
собаками, на болотный и пороховой запах, которым она наполнилась, и на отсутствие ножей и вилок, охотники напились чаю и поужинали с таким вкусом,
как едят только на охоте. Умытые и чистые, они пошли в подметенный сенной сарай, где кучера приготовили господам постели.
Увидев Алексея Александровича с его петербургски-свежим лицом и строго самоуверенною фигурой, в круглой шляпе, с немного-выдающеюся спиной, он поверил в него и испытал неприятное чувство, подобное тому,
какое испытал бы человек, мучимый жаждою и добравшийся до источника и находящий в этом источнике
собаку, овцу или свинью, которая и выпила и взмутила воду.
Не дупель, а бекас вырвался из-под
собаки. Левин повел ружьем, но в то самое время
как он целился, тот самый звук шлепанья по воде усилился, приблизился, и к нему присоединился голос Весловского, что-то странно громко кричавшего. Левин видел, что он берет ружьем сзади бекаса, но всё-таки выстрелил.