Неточные совпадения
Тогда несколько десятков решительных
людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним,
как за диким зверем, наконец убили его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь его отца званием почетного гражданина.
Когда герои были уничтожены, они —
как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их.
Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела,
как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и
как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Никогда не встречал
человека, который так глупо боится смерти,
как моя супруга.
Со всем этим никогда не соглашался Настоящий Старик — дедушка Аким, враг своего внука и всех
людей, высокий, сутулый и скучный,
как засохшее дерево.
Варавка схватил его и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки и соленой рыбы; пришлось выдумать, что его фамилия круглая,
как бочонок. Выдумалось, что дедушка говорит лиловыми словами. Но, когда он сказал, что
люди сердятся по-летнему и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть
какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный
человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Настоящий народ Клим воображал неисчислимой толпой
людей огромного роста, несчастных и страшных,
как чудовищный нищий Вавилов.
Доктор неприятен, он
как будто долго лежал в погребе, отсырел там, оброс черной плесенью и разозлился на всех
людей.
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в
люди,
как Борис в свои солдатики.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный,
как тень,
человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево,
как тонкое дерево под ударом ветра.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно,
как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других
людей, тень влеклась за нею,
как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Как раньше, он смотрел на всех теми же смешными глазами
человека, которого только что разбудили, но теперь он смотрел обиженно, угрюмо и так шевелил губами, точно хотел закричать, но не решался.
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят этого
человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина,
как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении
человека, обязанного быть таким,
каким его хотят видеть.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю:
человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним,
как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот,
как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так,
как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а
как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом,
как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые
люди в потертых мундирах смотрели на него так,
как будто он был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
По вечерам к ней приходил со скрипкой краснолицый, лысый адвокат Маков, невеселый
человек в темных очках; затем приехал на трескучей пролетке Ксаверий Ржига с виолончелью, тощий, кривоногий, с глазами совы на костлявом, бритом лице, над его желтыми висками возвышались,
как рога, два серых вихра.
Какие-то крикливые
люди приходили жаловаться на него няньке, но она уже совершенно оглохла и не торопясь умирала в маленькой, полутемной комнатке за кухней.
Клим впервые видел,
как легко танцует этот широкий, тяжелый
человек,
как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола.
Он говорил с Макаровым задорно взвизгивая и тоном
человека, который, чего-то опасаясь, готов к защите, надменно выпячивая грудь, откидывал голову, бегающие глазки его останавливались настороженно, недоверчиво и
как бы ожидая необыкновенного.
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь
как неприятное сновидение. Но в словах скептического
человека было что-то назойливое,
как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой...
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить
людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе народа, простой и мудрой, и о том,
как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Вера эта звучала почти в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это
как знание
людей.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой,
как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о
людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное,
как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
А вот с Макаровым, который, по мнению Клима, держался с нею нагло, она спорит с раздражением, близким ярости,
как спорят с
человеком, которого необходимо одолеть и унизить.
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный, он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и говорил об обезьяне, доисторическом
человеке, о механизме Вселенной так уверенно,
как будто он сам создал Вселенную, посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То,
как говорили, интересовало его больше, чем то, о чем говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и
человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
Клим поспешно ушел, опасаясь, что писатель спросит его о напечатанном в журнале рассказе своем; рассказ был не лучше других сочинений Катина, в нем изображались детски простодушные мужики, они,
как всегда, ожидали пришествия божьей правды, это обещал им сельский учитель, честно мыслящий
человек, которого враждебно преследовали двое: безжалостный мироед и хитрый поп.
— Квартирохозяин мой, почтальон, учится играть на скрипке, потому что любит свою мамашу и не хочет огорчать ее женитьбой. «Жена все-таки чужой
человек, — говорит он. — Разумеется — я женюсь, но уже после того,
как мамаша скончается». Каждую субботу он посещает публичный дом и затем баню. Играет уже пятый год, но только одни упражнения и уверен, что, не переиграв всех упражнений, пьесы играть «вредно для слуха и руки».
— Ослиное настроение. Все — не важно, кроме одного. Чувствуешь себя не
человеком, а только одним из органов
человека. Обидно и противно.
Как будто некий инспектор внушает: ты петух и ступай к назначенным тебе курам. А я — хочу и не хочу курицу. Не хочу упражнения играть. Ты, умник, чувствуешь что-нибудь эдакое?
— У них у всех неудачный роман с историей. История — это Мессалина, Клим, она любит связи с молодыми
людьми, но — краткие. Не успеет молодое поколение вволю поиграть, помечтать с нею,
как уже на его место встают новые любовники.
— Старый топор, — сказал о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно,
как будто
люди эти способны были поджечь дом.
—
Как слепой в яму упал, — вставил Варавка, а Клим, чувствуя, что он побледнел от досады, размышлял: почему это случается так, что все забегают вперед его? Слова Томилина, что
люди прячутся друг от друга в идеях, особенно нравились ему, он считал их верными.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно,
как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие
люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим
человеком,
как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты
как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно,
как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Клим покосился на него, он все острей испытывал уколы зависти, когда слышал,
как метко
люди определяют друг друга, а Макаров досадно часто говорил меткие словечки.
Как во всех
людях, Клим и в Алине хотел бы найти что-либо искусственное, выдуманное. Иногда она спрашивала его...
Оно усилилось после слов матери, подсказавших ему, что красоту Алины можно понимать
как наказание, которое мешает ей жить, гонит почти каждые пять минут к зеркалу и заставляет девушку смотреть на всех
людей как на зеркала.
— Некий итальянец утверждает, что гениальность — одна из форм безумия. Возможно. Вообще
людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными
людьми. Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство,
как расширенный желудок или непомерно большой фаллос. Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
— Нет, красота именно — неправда, она вся, насквозь, выдумана
человеком для самоутешения, так же
как милосердие и еще многое…
— Красота более всего необходима нам, когда мы приближаемся к женщине,
как животное к животному. В этой области отношений красота возникла из чувства стыда, из нежелания
человека быть похожим на козла, на кролика.
Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что
люди изменяются внезапно, прыжками,
как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении их минутной стрелки не было, она перепрыгивала с черты на черту. Так же и
человек: еще вчера он был таким же,
как полгода тому назад, но сегодня вдруг в нем являлась некая новая черта.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у
человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много,
как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие,
как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
— Томилина я скоро начну ненавидеть, мне уже теперь, иной раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно знать, а он учит не верить, убеждает, что алгебра — произвольна, и черт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что
человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то, в беспредельность свободы. Выходит как-то так: гуляй голым!
Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?
Клим уже не однажды чувствовал,
как легко этот
человек заставляет его высказывать кое-что лишнее, и пытался говорить с отчимом уклончиво, осторожно.
Климу всегда было приятно видеть, что мать правит этим
человеком как существом ниже ее,
как лошадью. Посмотрев вслед Варавке, она вздохнула, затем, разгладив душистым пальцем брови сына, осведомилась...
— Большинство
людей только ищет красоту, лишь немногие создают ее, — заговорил он. — Возможно, что в природе совершенно отсутствует красота, так же
как в жизни — истина; истину и красоту создает сам
человек…