Неточные совпадения
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже
казалось, что отец сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим
другим.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу
казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют
друг для
друга, не видя, не чувствуя никого больше.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему
казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше
других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее
казалась тяжелей и гуще, чем тени всех
других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке,
другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что
казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Она и Варавка становились все менее видимы Климу,
казалось, что они и
друг с
другом играют в прятки; несколько раз в день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной...
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы
показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на
других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был человек, похожий на кормилицу; из всех
друзей писателя он
казался Климу наиболее глубоко обиженным.
— Почему они так кричат?
Кажется, что вот сейчас начнут бить
друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я — кошка.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать,
кажется, нарочно ушла из дома.
Среди этих домов люди, лошади, полицейские были мельче и незначительнее, чем в провинции, были тише и покорнее. Что-то рыбье, ныряющее заметил в них Клим,
казалось, что все они судорожно искали, как бы поскорее вынырнуть из глубокого канала, полного водяной пылью и запахом гниющего дерева. Небольшими группами люди останавливались на секунды под фонарями, показывая
друг другу из-под черных шляп и зонтиков желтые пятна своих физиономий.
Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку,
другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг
показалось Климу незнакомо милым, а горящие глаза вызывали у него и гордость и грусть. За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы, лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
Иногда ему
казалось, что марксисты более глубоко, чем народники, понимают несокрушимость закона эволюции, но все-таки и на тех и на
других он смотрел как на представителей уже почти ненавистной ему «кутузовщины».
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на улице никого не было. Радость Макарова
казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо
друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил о Лидии.
То, что, исходя от
других людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось памятью его,
казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений.
Казалось, что она затрудненно повторяет слова поэта, который, невидимо стоя рядом с нею, неслышно для
других подсказывает ей пряные слова.
— Я тоже чувствую, что это нелепо, но
другого тона не могу найти. Мне
кажется: если заговоришь с ним как-то иначе, он посадит меня на колени себе, обнимет и начнет допрашивать: вы — что такое?
Казалось, что они давно искали случая встретиться, чтобы швырять в лица
друг другу иронические восклицания, исхищряться в насмешливых гримасах и всячески показывать взаимное отсутствие уважения.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне
кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у
других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Он снова начал играть, но так своеобразно, что Клим взглянул на него с недоумением. Играл он в замедленном темпе, подчеркивая то одну, то
другую ноту аккорда и, подняв левую руку с вытянутым указательным пальцем, прислушивался, как она постепенно тает.
Казалось, что он ломал и разрывал музыку, отыскивая что-то глубоко скрытое в мелодии, знакомой Климу.
Скучно булькала вода в ручьях; дома, тесно прижавшиеся
друг к
другу, как будто боялись, размокнув, растаять, даже огонь фонарей
казался жидким.
Кричали ура четверым монголам, одетым в парчу, идольски неподвижным; сидя в ландо, они косенькими глазками смотрели
друг на
друга; один из них, с вывороченными ноздрями, с незакрытым ртом, белозубый, улыбался мертвой улыбкой, желтое лицо его
казалось медным.
В длинных дырах его копошились небольшие фигурки людей, и
казалось, что движение их становится все более тревожным, более бессмысленным; встречаясь, они останавливались, собирались небольшими группами, затем все шли в одну сторону или же быстро бежали прочь
друг от
друга, как бы испуганные.
Самгину
показалось, что Прейс, всегда говоривший по-русски правильно и чисто, на этот раз говорит с акцентом, а в радости его слышна вражда человека
другой расы, обиженного человека, который мстительно хочет для России неприятностей и несчастий.
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют
друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях русской литературы. Мне
кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— Не надо лгать
друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все
кажется мне неверным, не таким, как надо.
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это — глупый вопрос? У меня есть
другие, глупее этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне
казалось, что я найду в тебе человека, который поможет… впрочем, я не знаю, чего ждала от тебя.
Неспешное движение поезда заставляло этот городок медленно кружиться;
казалось, что все его необыкновенные постройки вращаются вокруг невидимой точки, меняют места свои, заслоняя
друг друга, скользят между песчаных дорожек и небольших площадей.
Другой студент, плотненький, розовощекий, гладко причесанный, сидел в кресле, поджав под себя коротенькую ножку, он
казался распаренным, как будто только что пришел из бани. Не вставая, он лениво протянул Самгину пухлую детскую ручку и вздохнул...
— Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое, знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела,
кажется, что ли. И много
других, все отличные люди, то есть действующие от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.
При каждой встрече она рассказывала Климу новости: в одном студенческом кружке оказался шпион, в
другом — большинство членов «перешло в марксизм», появился новый пропагандист,
кажется — нелегальный.
— Мне
кажется — есть люди, для которых… которые почувствовали себя чем-то только тогда, когда испытали несчастие, и с той поры держатся за него, как за свое отличие от
других.
Помирились, и Самгину
показалось, что эта сцена плотнее приблизила Варвару к нему, а на
другой день, рано утром, спускаясь в долину Арагвы, пышно одетую зеленью, Клим даже нашел нужным сказать Варваре...
Неужели барственный Григорович, картежный игрок Некрасов, Златовратский и
другие действительно обладали каким-то странным чувством, которое
казалось им любовью к народу?
Эта фраза
показалась Климу деланной и пустой, гораздо естественней прозвучал
другой, озабоченный вопрос Редозубова...
«Очень это странно, человек — не знающий, что его наблюдает
другой. Вероятно, я тоже
показался бы… не таким, как он, разумеется».
Тут он вспомнил, что Митрофанов тоже сначала
казался ему человеком нормальным, здравомыслящим, но, в сущности, ведь он тоже изменил своему долгу; в
другую сторону, а — изменил, это — так.
— Странно все. Появились какие-то люди… оригинального умонастроения. Недавно показали мне поэта — здоровеннейший парень! Ест так много, как будто извечно голоден и не верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А
кажется, не без таланта.
Другое стихотворение — интересно.
Лицом к солдатам стоял офицер, спина его крест-накрест связана ремнями, размахивая синенькой полоской обнаженной шашки, указывая ею в сторону Зимнего дворца, он,
казалось, собирался перепрыгнуть через солдат,
другой офицер, чернобородый, в белых перчатках, стоял лицом к Самгину, раскуривая папиросу, вспыхивали спички, освещая его глаза.
—
Кажись — совсем, — сказал один из них,
другой, обернувшись, спросил Самгина...
Теперь, когда попу, точно на смех, грубо остригли космы на голове и бороду, — обнаружилось раздерганное, темненькое, почти синее лицо, черные зрачки, застывшие в синеватых, масляных белках, и большой нос, прямой, с узкими ноздрями, и сдвинутый влево, отчего одна половина лица
казалась больше
другой.
Новости следовали одна за
другой с небольшими перерывами, и
казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав...
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он
казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а
другою дергал свои реденькие усы.
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла домов смотрели
друг на
друга прищурясь, —
казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.
«Всякого заинтересовала бы. Гедонизм. Чепуха какая-то. Очевидно — много читала. Говорит в манере героинь Лескова. О поручике вспомнила после всего и равнодушно.
Другая бы ужасалась долго. И — сентиментально… Интеллигентские ужасы всегда и вообще сентиментальны… Я,
кажется, не склонен ужасаться. Не умею. Это — достоинство или недостаток?»
Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая
другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, —
казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
Все
другие сидели смирно, безмолвно, — Самгину
казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.
— Языческая простота! Я сижу в ресторане, с газетой в руках, против меня за
другим столом — очень миленькая девушка. Вдруг она говорит мне: «Вы,
кажется, не столько читаете, как любуетесь моими панталонами», — она сидела, положив ногу на ногу…
Говорил он со вкусом и ловко, как говорят неплохие актеры, играя в «Плодах просвещения» роль того мужика, который жалуется: «Куренка, скажем, выгнать некуда». Когда Самгин отметил это, ему
показалось, что и
другие мужики театральны, готовы изображать обиженных и угнетенных.
Кучер, благообразный, усатый старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, — крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге; у выезда из аллеи обогнали мужиков, — они шли гуськом
друг за
другом, и никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее была поднята выше левой,
казалось, что и глаза смотрят различно.