Неточные совпадения
На семнадцатом году своей
жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по земле неспешной, солидной походкой, говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая
слова умеренными жестами очень белых рук с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта.
Он употреблял церковнославянские
слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской
жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им
слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Его уже давно удручали эти
слова, он никогда не слышал в них ни радости, ни удовольствия. И все стыднее были однообразные ласки ее, заученные ею, должно быть, на всю
жизнь. Порою необходимость в этих ласках уже несколько тяготила Клима, даже колебала его уважение к себе.
Говорила она то же, что и вчера, — о тайне
жизни и смерти, только другими
словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие
слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
В этот вечер Нехаева не цитировала стихов, не произносила имен поэтов, не говорила о своем страхе пред
жизнью и смертью, она говорила неслыханными, нечитанными Климом
словами только о любви.
Он видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что говорила она, казалось ему
словами чужого человека, наблюдающего явления
жизни издалека, со стороны.
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю
жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя
словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
Это не самые богатые люди, но они именно те «чернорабочие, простые люди», которые, по
словам историка Козлова, не торопясь налаживают крепкую
жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к
жизни города.
Часы осенних вечеров и ночей наедине с самим собою, в безмолвной беседе с бумагой, которая покорно принимала на себя все и всякие
слова, эти часы очень поднимали Самгина в его глазах. Он уже начинал думать, что из всех людей, знакомых ему, самую удобную и умную позицию в
жизни избрал смешной, рыжий Томилин.
Охотно верилось, что все это настоящая правда ничем не прикрашенной
жизни, которая хотя и допускает красиво выдуманные мысли и
слова, но вовсе не нуждается в них.
Клим был уверен, что он не один раз убеждался: «не было мальчика», и это внушало ему надежду, что все, враждебное ему, захлебнется
словами, утонет в них, как Борис Варавка в реке, а поток
жизни неуклонно потечет в старом, глубоко прорытом русле.
Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и — неумную. Наряжаясь в яркие
слова, в стихи, она, в сущности, хочет только сильного человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с какой смешной гордостью рассказывала Варвара про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев дяди Миши...
Все это угнетало, навевая Самгину неприятные мысли о тленности
жизни, тем более неприятные, что они облекались в чужие
слова.
Хотелось затиснуть
жизнь в свои
слова, и было обидно убедиться, что все грустное, что можно сказать о
жизни, было уже сказано и очень хорошо сказано.
Но она не обратила внимания на эти
слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что
жизнь становится величественной, когда видишь, как работают тысячи людей.
Здесь Самгину было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй, здесь говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в
словах, никуда не двигаясь и в стороне от
жизни, которая становится все тревожней.
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю
жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными
словами, и самолюбие его не смущалось этим...
— Конечно, смешно, — согласился постоялец, — но, ей-богу, под смешным
словом мысли у меня серьезные. Как я прошел и прохожу широкий слой
жизни, так я вполне вижу, что людей, не умеющих управлять
жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но — бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто — по чужим квартирам, по воровским делам.
— Рассуждая революционно, мы, конечно, не боимся действовать противузаконно, как боятся этого некоторые иные. Но — мы против «вспышкопускательства», — по
слову одного товарища, — и против дуэлей с министрами. Герои на час приятны в романах, а
жизнь требует мужественных работников, которые понимали бы, что великое дело рабочего класса — их кровное, историческое дело…
Жизнь становилась все более щедрой событиями, каждый день чувствовался кануном новой драмы. Тон либеральных газет звучал ворчливей, смелее, споры — ожесточенней, деятельность политических партий — лихорадочнее, и все чаще Самгин слышал
слова...
— «
Жизнь для лжи-зни нам дана», — заметь, что этот каламбуришко достигается приставкой к
слову жизнь буквы «люди». Штучка?
«Прощай, конечно, мы никогда больше не увидимся. Я не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже» — какие-то
слова густо зачеркнуты — «такой же. Если только можешь, брось все это. Нельзя всю
жизнь прятаться, видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя».
В том, как доктор выколачивал из черепа глуховатые
слова, и во всей его неряшливой, сутулой фигуре было нечто раздражавшее Самгина. И было нелепо слышать, что этот измятый
жизнью старик сочувствует большевикам.
«Свершилось, — думал Самгин, закрыв глаза и видя
слово это написанным как заголовок будущей статьи;
слово даже заканчивалось знаком восклицания, но он стоял криво и был похож на знак вопроса. — В данном случае похороны как бы знаменуют воскресение нормальной
жизни».
Варвара пригласила к столу. Сидя напротив еврея, Самгин вспомнил
слова Тагильского: «Одно из самых отвратительных явлений нашей
жизни — еврей, зараженный русским нигилизмом». Этот — не нигилист. И — не Прейс…
Нередко Самгин находил его рассказы чрезмерно, неряшливо откровенными, и его очень удивляло, что, хотя Безбедов не щадил себя, все же в
словах его нельзя было уловить ни одной ноты сожаления о неудавшейся
жизни.
Томилин «беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех огней
жизни и совершенно лишенный силы огня веры в простейшую и единую мудрость мира, заключенную в таинственном
слове — бог».
«Моя
жизнь — монолог, а думаю я диалогом, всегда кому-то что-то доказываю. Как будто внутри меня живет кто-то чужой, враждебный, он следит за каждой мыслью моей, и я боюсь его. Существуют ли люди, умеющие думать без
слов? Может быть, музыканты… Устал я. Чрезмерно развитая наблюдательность обременительна. Механически поглощаешь слишком много пошлого, бессмысленного».
— Читал Кропоткина, Штирнера и других отцов этой церкви, — тихо и как бы нехотя ответил Иноков. — Но я — не теоретик, у меня нет доверия к
словам. Помните — Томилин учил нас: познание — третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает
жизнь эмоционально.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к
жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу
слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
Артисты в театрах говорили какие-то туманные, легкие
слова о любви, о
жизни.
К его вескому
слову прислушиваются политики всех партий, просветители, озабоченные культурным развитием низших слоев народа, литераторы, запутавшиеся в противоречиях критиков, критики, поверхностно знакомые с философией и плохо знакомые с действительной
жизнью.
«Все считает, считает… Странная цель
жизни — считать», — раздраженно подумал Клим Иванович и перестал слушать сухой шорох
слов Тагильского, они сыпались, точно песок. Кстати — локомотив коротко свистнул, дернул поезд, тихонько покатил его минуту, снова остановил, среди вагонов, в грохоте, скрежете, свисте, резко пропела какой-то сигнал труба горниста, долетел отчаянный крик...
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его мать. Проводится в
жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в
слове. Что должен делать я и что могу делать?»
«Да, найти в
жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены
словами, сугробами
слов. Искусство, наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
Память Клима Самгина подсказала ему
слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах
жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.