Неточные совпадения
Он перевелся из другого
города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо
у него
было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Быстрая походка людей вызвала
у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно
было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и все в
городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя в массе маленьких людей, и вспоминался один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
—
У нас ухо забито шумом каменных
городов, извозчиками, да, да! Истинная, чистая музыка может возникнуть только из совершенной тишины. Бетховен
был глух, но ухо Вагнера слышало несравнимо хуже Бетховена, поэтому его музыка только хаотически собранный материал для музыки. Мусоргский должен
был оглушаться вином, чтоб слышать голос своего гения в глубине души, понимаете?
У Клима Самгина Москва не вызывала восхищения; для его глаз
город был похож на чудовищный пряник, пестро раскрашенный, припудренный опаловой пылью и рыхлый.
— В сущности,
город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не
было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это
было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел
у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло
у нее как-то внезапно, Самгин
был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег,
город был не слышен, точно глубокой ночью.
А в следующий момент подумал, что если он так одинок, то это значит, что он действительно исключительный человек. Он вспомнил, что ощущение своей оторванности от людей
было уже испытано им
у себя в
городе, на паперти церкви Георгия Победоносца; тогда ему показалось, что в одиночестве
есть нечто героическое, возвышающее.
День собрания
у патрона
был неприятен, холодный ветер врывался в
город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь...
— Вчера,
у одного сочинителя, Савва Морозов сообщал о посещении промышленниками Витте. Говорил, что этот пройдоха, очевидно, затевает какую-то подлую и крупную игру. Затем сказал, что возможно, — не сегодня-завтра, — в
городе будет распоряжаться великий князь Владимир и среди интеллигенции, наверное,
будут аресты. Не исключаются, конечно, погромы редакций газет, журналов.
Но усмешка не изгнала из памяти эту формулу, и с нею он приехал в свой
город, куда его потребовали Варавкины дела и где —
у доктора Любомудрова — он должен
был рассказать о Девятом января.
«Москва опустила руки», — подумал он, шагая по бульварам странно притихшего
города. Полдень, а людей на улицах немного и все больше мелкие обыватели; озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли
у ворот, куда-то шли, тоже по трое, по пяти и более. Студентов
было не заметно, одинокие прохожие — редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно
быть, в разных концах
города. Паузы между выстрелами
были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу,
пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство
у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
— Тут
у меня
есть знакомая купчиха, — тоже очень помогла мне; вот красавица, Клим, — красивее Алины! В нее весь
город влюблен.
— Слыхали, какое ужасное событие? Что же это делается на земле?
Город у нас
был такой тихий, жили мы, никого не обижая…
Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита
была какая-то сыворотка, с крыш лениво падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел
у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной.
Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.
— Да — о погоде!
У меня голуби ожирели, — тоскливо хрипел он, показывая в потолок пальцем цвета моркови. — Лучшая охота в
городе, два раза премирована, москвичам носы утер. Тут
есть такой подлец, Блинов, трактирщик, враг мой, подстрелил
у меня Херувима, лучшего турмана во всей России, — дробь эту он, убийца, получит в морду себе…
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание
было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск — вздорный, но все-таки
у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском
городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину...
Было в нем что-то устойчиво скучное, упрямое. Каждый раз, бывая
у Марины, Самгин встречал его там, и это
было не очень приятно, к тому же Самгин замечал, что англичанин выспрашивает его, точно доктор — больного. Прожив в
городе недели три, Крэйтон исчез.
Думал о том, что, если б
у него
были средства, хорошо бы остаться здесь, в стране, где жизнь крепко налажена, в
городе, который считается лучшим в мире и безгранично богатом соблазнами…
— Я —
пью, а вы — не
пьете, и ваша осторожность, хмурое личико ваше… не то чтобы стесняют меня, — я стесняться не мастер, — но все-таки мешают. Среди племени, населяющего этот
город, я — чужой человек, туземцы относятся ко мне враждебно.
У них тут сохранилось родовое начало и вообще… как будто преобладают мошенники.
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался:
город жил тихо, лишь где-то
у соседей стучал топор, как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно
был похож на ленивый лай большой собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
У него не
было желания поискать в шести десятках ‹тысяч› жителей
города одного или двух хотя бы менее интересных, чем Зотова.
От этих людей Самгин знал, что в
городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом,
у которого
есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы.
В течение ближайших дней он убедился, что действительно ему не следует жить в этом
городе.
Было ясно: в адвокатуре местной, да, кажется, и
у некоторых обывателей, подозрительное и враждебное отношение к нему — усилилось. Здоровались с ним так, как будто, снимая шапку, оказывали этим милость, не заслуженную им. Один из помощников, которые приходили к нему играть в винт, ответил на его приглашение сухим отказом. А Гудим, встретив его в коридоре суда, крякнул и спросил...
—
У нас, на даче,
был такой мужичок, он смешно говорил: «В
городе все играют и каждый человек приспособлен к своей музыке».
Но
есть другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных
городов, вы знаете, что их
у нас — сотни.
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял
у окна и смотрел во тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена
была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух над
городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши домов.