Неточные совпадения
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у городского берега реки. Большой овал сизоватого льда
был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою
в черный
лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся
было много.
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь друг перед другом! У тебя
есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу людей, которые кричат, как заплутавшиеся
в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
Было что-то нелепое
в гранитной массе Исакиевского собора,
в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках
лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил
в барабан.
В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки,
в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
В лесу, на холме, он выбрал место, откуда хорошо видны
были все дачи, берег реки, мельница, дорога
в небольшое село Никоново, расположенное недалеко от Варавкиных дач, сел на песок под березами и развернул книжку Брюнетьера «Символисты и декаденты». Но читать мешало солнце, а еще более — необходимость видеть, что творится там, внизу.
На дачу он приехал вечером и пошел со станции обочиной соснового
леса, чтоб не идти песчаной дорогой: недавно по ней провезли
в село колокола, глубоко измяв ее людями и лошадьми.
В тишине идти
было приятно, свечи молодых сосен курились смолистым запахом,
в просветах между могучими колоннами векового
леса вытянулись по мреющему воздуху красные полосы солнечных лучей, кора сосен блестела, как бронза и парча.
Вдруг на опушке
леса из-за небольшого бугра показался огромным мухомором красный зонтик, какого не
было у Лидии и Алины, затем под зонтиком Клим увидел узкую спину женщины
в желтой кофте и обнаженную, с растрепанными волосами, острую голову Лютова.
Темное небо уже кипело звездами, воздух
был напоен сыроватым теплом, казалось, что
лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса.
В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся
в костер и осветил маленькую, белую фигурку человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
Клим Самгин, прождав нежеланную гостью до полуночи, с треском закрыл дверь и лег спать, озлобленно думая, что Лютов, может
быть, не пошел к невесте, а приятно проводит время
в лесу с этой не умеющей улыбаться женщиной.
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни;
в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались
в воздух масляно блестевшие руки; вечерами
в лесу пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно,
в три часа, безгрудая, тощая барышня
в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а
в четыре шла берегом на мельницу
пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Он шел и смотрел, как вырастают казармы; они строились тремя корпусами
в форме трапеции, средний
был доведен почти до конца, каменщики выкладывали последние ряды третьего этажа, хорошо видно
было, как на краю стены шевелятся фигурки
в красных и синих рубахах,
в белых передниках, как тяжело шагают вверх по сходням сквозь паутину
лесов нагруженные кирпичами рабочие.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал
в поле приказчик отца Спивак; привез его
в усадьбу, и мальчик рассказал, что он
был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей,
был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался
в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Но все казалось ненужным, а жизнь вставала пред ним, точно
лес,
в котором он должен
был найти свою тропу к свободе от противоречий, от разлада с самим собою.
— Впрочем — ничего я не думал, а просто обрадовался человеку.
Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, черт их побери. Самцы самочек опевают. Мы с ним, Туробоевым, тоже самцы, а
петь нам — некому. Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел он мне пуще овода. Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами
в животе.
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот,
лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не
было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках
лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового
леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные
в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно
было думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы», о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.
— Мне кажется — равнодушно. Впрочем, это не только мое впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: «Идем, сказал,
в незнакомый
лес по грибы, может
быть,
будут грибы, а вернее — нету; ну, ничего, погуляем».
— Жизнью, а не профессией, — вскрикнул Дронов. — Людями, — прибавил он, снова шагая к
лесу. — Тебе
в тюрьму приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но
ел гадость, чтоб вам
было стыдно. Не заметили? — усмехнулся он. — На прогулках тоже не замечали.
— В-вывезли
в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое — муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку
пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою
пьют, слезы
пьют. Муравьи-то — вы подумайте! — ведь они и
в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, — вот ведь что!
— Кричит: продавайте
лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает,
леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может
быть, хочет голубятню поджечь. На днях
в манеже
был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось
в голубую яму, — по зеленому ее дну, от города, вдаль, к темным
лесам, уходила синеватая река. Все
было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, —
в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете
лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — черт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они
есть.
— Вчера
была в Булонском
лесу, смотрела парад кокоток. Конечно, не все кокотки, но все — похожи. Настоящие «артикль де Пари» и — для радости.
Время двигалось уже за полдень. Самгин взял книжку Мережковского «Грядущий хам», прилег на диван, но скоро убедился, что автор, предвосхитив некоторые его мысли, придал им дряблую, уродующую форму. Это
было досадно. Бросив книгу на стол, он восстановил
в памяти яркую картину парада женщин
в Булонском
лесу.
—
Лес рубят. Так беззаботно рубят, что уж будто никаких людей сто лет
в краю этом не
будет жить. Обижают землю, ваше благородье! Людей — убивают, землю обижают. Как это понять надо?