Неточные совпадения
Когда
дети играли на дворе, Иван Дронов отверженно сидел на ступенях крыльца кухни, упираясь локтями в колена, а скулами о ладони, и затуманенными
глазами наблюдал игры барчат. Он радостно взвизгивал, когда кто-нибудь падал или, ударившись, морщился от боли.
В
глазах ее застыло что-то монашески унылое и сердитое, но казалось, что она теперь более
ребенок, чем была несколько недель тому назад.
Не слушая ни Алину, ни ее, горбатенькая все таскала
детей, как собака щенят. Лидия, вздрогнув, отвернулась в сторону, Алина и Макаров стали снова сажать ребятишек на ступени, но девочка, смело взглянув на них умненькими
глазами, крикнула...
Но бутафор, глядя на всех
глазами взрослого на
детей, одобрительно и упрямо повторил...
Клим стал замечать, что Лидия относится к бутафору, точно к
ребенку, следит, чтоб он ел и пил, теплее одевался. В
глазах Клима эта заботливость унижала ее.
Сижу, чувствую, что покраснел, а он с женою оба смотрят на меня счастливыми
глазами и смеются, рады, как
дети!
Муж ее, полуодетый, лежал на ковре, под окном, сухо покашливал и толкал взад-вперед детскую коляску, в коляске шевелился большеголовый
ребенок, спокойно, темными
глазами изучая небо.
— Ваш отец был настоящий русский, как
дитя, — сказала она, и
глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
— Ты — ешь больше, даром кормят, — прибавила она, поворачивая нагло выпученные и всех презирающие
глаза к столу крупнейших сил города: среди них ослепительно сиял генерал Обухов, в орденах от подбородка до живота, такой усатый и картинно героический, как будто он был создан нарочно для того, чтоб им восхищались
дети.
Являлся чиновник особых поручений при губернаторе Кианский, молодой человек в носках одного цвета с галстуком, фиолетовый протопоп Славороссов; благообразный, толстенький тюремный инспектор Топорков, человек с голым черепом, похожим на огромную, уродливую жемчужину «барок», с невидимыми
глазами на жирненьком лице и с таким же, почти невидимым, носом, расплывшимся между розовых щечек, пышных, как у здорового
ребенка.
Этот человек относился к нему придирчиво, требовательно и с явным недоверием. Чернобровый, с
глазами, как вишни, с непокорными гребенке вихрами, тоненький и гибкий, он неприятно напоминал равнодушному к
детям Самгину Бориса Варавку. Заглядывая под очки, он спрашивал крепеньким голоском...
— Аз не пышем, — сказал он, и от широкой, самодовольной улыбки
глаза его стали ясными, точно у
ребенка. Заметив, что барин смотрит на него вопросительно, он, не угашая улыбки, спросил: — Не понимаете? Это — болгарский язык будет, цыганский. Болгаре не говорят «я», — «аз» говорят они. А курить, по-ихнему, — пыхать.
— Нужно, чтоб
дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что
глаза и лица
детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
Дети с испуганным и радостным визгом бежали впереди. Дарья Александровна, с трудом борясь с своими облепившими ее ноги юбками, уже не шла, а бежала, не спуская с
глаз детей. Мужчины, придерживая шляпы, шли большими шагами. Они были уже у самого крыльца, как большая капля ударилась и разбилась о край железного жолоба. Дети и за ними большие с веселым говором вбежали под защиту крыши.
Больной прожил еще полторы недели; каждый день у него появлялись все новые и новые нарывы — в суставах, в печени, в почках… Мучился он безмерно, и единственное, что оставалось делать, это впрыскивать ему морфий. Я посещал больного по нескольку раз в день. При входе меня встречали страдальческие
глаза ребенка на его осунувшемся, потемневшем лице; стиснув зубы, он все время слабо и протяжно стонал. Мать уже знала, что надежды нет.
Неточные совпадения
Чуть отрок, Ольгою плененный, // Сердечных мук еще не знав, // Он был свидетель умиленный // Ее младенческих забав; // В тени хранительной дубравы // Он разделял ее забавы, // И
детям прочили венцы // Друзья-соседи, их отцы. // В глуши, под сению смиренной, // Невинной прелести полна, // В
глазах родителей, она // Цвела как ландыш потаенный, // Не знаемый в траве глухой // Ни мотыльками, ни пчелой.
Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив
глаза на сидевших насупротив его
детей.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед
глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном;
дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим
глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся
детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.