Неточные совпадения
Дом посещали, хотя и не часто, какие-то невеселые, неуживчивые
люди; они
садились в углах комнат,
в тень, говорили мало, неприятно усмехаясь.
Потом он шагал
в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам
в церкви,
садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она
в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
Было очень трудно понять, что такое народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и дед ездили
в село на ярмарку. Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных
людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку...
Изредка являлся Томилин, он проходил по двору медленно, торжественным шагом, не глядя
в окна Самгиных; войдя к писателю, молча жал руки
людей и
садился в угол у печки, наклонив голову, прислушиваясь к спорам, песням.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный
человек и такая огромная старуха живут
в игрушечном домике,
в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка
в футляре. Макарова уложили на постель
в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже
сел на стул и говорил...
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи
сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице города, близко к панели. Клим рассматривал
людей; толстых здесь больше, чем
в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
Он
сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то
люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался
в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
В саду стало тише, светлей,
люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел
человек в желтом костюме,
сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
Сверху спускалась Лидия. Она
садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы возражать ей. Днем и при
людях он не любил ее.
«Нет, все это — не так, не договорено», — решил он и, придя
в свою комнату,
сел писать письмо Лидии. Писал долго, но, прочитав исписанные листки, нашел, что его послание сочинили двое
людей, одинаково не похожие на него: один неудачно и грубо вышучивал Лидию, другой жалобно и неумело оправдывал
в чем-то себя.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе,
сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то
человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
Странно и обидно было видеть, как чужой
человек в мундире удобно
сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему
в густой и, должно быть, очень теплой бороде.
— Домой, это…? Нет, — решительно ответил Дмитрий, опустив глаза и вытирая ладонью мокрые усы, — усы у него загибались
в рот, и это очень усиливало добродушное выражение его лица. — Я, знаешь, недолюбливаю Варавку. Тут еще этот его «Наш край», — прескверная газетка! И — черт его знает! — он как-то
садится на все, на дома, леса, на
людей…
Любаша бесцеремонно прервала эту речь, предложив дяде Мише покушать. Он молча согласился,
сел к столу, взял кусок ржаного хлеба, налил стакан молока, но затем встал и пошел по комнате, отыскивая, куда сунуть окурок папиросы. Эти поиски тотчас упростили его
в глазах Самгина, он уже не мало видел
людей, жизнь которых стесняют окурки и разные иные мелочи, стесняют, разоблачая
в них обыкновенное человечье и будничное.
К удивлению Самгина все это кончилось для него не так, как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора вышли
в столовую с видом
людей, которые поссорились; адъютант
сел к столу и начал писать, судейский, остановясь у окна, повернулся спиною ко всему, что происходило
в комнате. Но седой подошел к Любаше и негромко сказал...
Толкались
люди, шагая встречу, обгоняя, уходя от них, Самгин зашел
в сквер храма Христа,
сел на скамью, и первая ясная его мысль сложилась вопросом: чем испугал жандарм?
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый
в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая
в рукав, он ходил среди
людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной; спросив чаю, она
села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала...
Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным
в селах, среди темных мужиков,
в маленьких городах, среди стойких
людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.
Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин
в селе, когда там поднимали колокол, здесь
люди, всей силою своей, тоже как будто пытались поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись друг о друга.
Самгин
сел, пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней.
В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть
человека, все равно — какого.
Играя желтенькой записной книжкой и карандашом, он
садился в уголок, и пронзительные глазки его, щупая заседающих
людей, как бы раздевали их.
— Гроб поставили
в сарай… Завтра его отнесут куда следует. Нашлись
люди. Сто целковых. Н-да! Алина как будто приходит
в себя. У нее — никогда никаких истерик! Макаров… — Он подскочил на кушетке,
сел, изумленно поднял брови. — Дерется как! Замечательно дерется, черт возьми! Ну, и этот… Нет, — каков Игнат, а? — вскричал он, подбегая к столу. — Ты заметил, понял?
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть,
в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы
людей, которые ждут конца. Самгин, уставая,
садился к столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг
в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
За церковью,
в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: «Ресторан Пекин». Он зашел
в маленькую, теплую комнату,
сел у двери,
в угол, под огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых
людей, — они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова...
В этом настроении обиды за себя и на
людей,
в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу,
сел в угол
в кресло подальше от нее и долго сидел
в сумраке, готовясь к чему-то.
Пожав плечами, Самгин вслед за ним вышел
в сад,
сел на чугунную скамью, вынул папиросу. К нему тотчас же подошел толстый
человек в цилиндре, похожий на берлинского извозчика, он объявил себя агентом «Бюро похоронных процессий».
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный
в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о
людях, которые обещают создать «мир на земле и
в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости»,
сел к столу и начал записывать свои мысли.
Против Самгина лежал вверх лицом, закрыв глаза, длинноногий
человек, с рыжей, остренькой бородкой, лежал сунув руки под затылок себе. Крик Пыльникова разбудил его, он сбросил ноги на пол,
сел и, посмотрев испуганно голубыми глазами
в лицо Самгина, торопливо вышел
в коридор, точно спешил на помощь кому-то.
Отстранив длинного
человека движением руки, она прошла
в конец вагона, а он пошатнулся,
сел напротив Самгина и, закусив губу, несколько секунд бессмысленно смотрел
в лицо его.
Пока они спорили,
человек в сюртуке, не сгибаясь, приподнял руку Тоси к лицу своему, молча и длительно поцеловал ее, затем согнул ноги прямым углом,
сел рядом с Климом, подал ему маленькую ладонь, сказал вполголоса...
— Умирает, — сказала она,
садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись
в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. — Как это тяжело: погибает
человек, а ты не можешь помочь ему.