Неточные совпадения
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью,
в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
Клим уехал
в убеждении, что простился с Нехаевой хорошо, навсегда и что этот роман значительно обогатил его. Ночью,
в вагоне, он подумал...
Не хотелось смотреть на людей, было неприятно слышать их голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту
в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком
в руке.
Очень пыльно было
в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна
вагона на коров вдали,
в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Поперек длинной, узкой комнаты ресторана, у стен ее, стояли диваны, обитые рыжим плюшем, каждый диван на двоих; Самгин сел за столик между диванами и почувствовал себя
в огромном, уродливо вытянутом
вагоне. Теплый, тошный запах табака и кухни наполнял комнату, и казалось естественным, что воздух окрашен
в мутно-синий цвет.
Через день, прожитый беспокойно, как пред экзаменом, стоя на перроне вокзала, он увидел первой Алину: явясь
в двери
вагона, глядя на людей сердитым взглядом, она крикнула громко и властно...
«Мне нужно переместиться, переменить среду, нужно встать ближе к простым, нормальным людям», — думал Клим Самгин, сидя
в вагоне, по дороге
в Москву, и ему показалось, что он принял твердое решение.
— А некий студент Познер, Позерн, — инородец, как слышите, — из окна
вагона кричит простодушно: «Да здравствует революция!» Его —
в солдаты, а он вот извольте! Как же гениальная власть наша должна перевести возглас этот на язык, понятный ей? Идиотская власть я, — должна она сказать сама себе и…
Самгин замолчал. Стратонов опрокинул себя
в его глазах этим глупым жестом и огорчением по поводу брюк. Выходя из
вагона, он простился со Стратоновым пренебрежительно, а сидя
в пролетке извозчика, думал с презрением: «Бык. Идиот. На что же ты годишься
в борьбе против людей, которые, стремясь к своим целям, способны жертвовать свободой, жизнью?»
В купе
вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок
в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным
в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него.
— Сказано: нельзя смотреть! — тихо и лениво проговорил штатский, подходя к Самгину и отодвинув его плечом от окна, но занавеску не поправил, и Самгин видел, как мимо окна, не очень быстро, тяжко фыркая дымом, проплыл блестящий паровоз, покатились длинные, новенькие
вагоны; на застекленной площадке последнего сидел, как тритон
в домашнем аквариуме, — царь.
Ночью,
в вагоне, следя
в сотый раз, как за окном плывут все те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать о Никоновой, вспоминая, не было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать о себе, а он не понял, не заметил ее желания?
Потом, испуганно свистнув, поезд ворвался
в железную клетку моста и как будто повлек ее за собою, изгибая, ломая косые полосы ферм. Разрушив клетку, отбросив с пути своего одноглазый домик сторожа, он загремел потише, а скрип под
вагоном стал слышней.
И бессонную ночь
в купе
вагона он думал о безумии, о жестокости.
— Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, — замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел на станцию поезд, и все
вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты —
в судорогах, как отравленные, и — сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали стекла, все затрещало, заскрипело, — совершенно как
в неприятельскую страну ворвались!
— Меньше часа они воевали и так же — с треском, воем — исчезли, оставив вокзал изуродованным, как еврейский дом после погрома. Один бородач — красавец! — воткнул на штык фуражку начальника станции и встал на задней площадке
вагона эдаким монументом! Великолепная фигура! Свирепо настроена солдатня.
В таком настроении — Петербург разгромить можно. Вот бы Девятого-то января пустить туда эдаких, — закончил он и снова распустился
в кресле, обмяк, улыбаясь.
Через день он снова попал
в полосу необыкновенных событий. Началось с того, что ночью
в вагоне он сильнейшим толчком был сброшен с дивана, а когда ошеломленно вскочил на ноги, кто-то хрипло закричал
в лицо ему...
Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый
в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светло-голубой квадрат неба и две звезды на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав лоб свой к стеклу, говорил вызывающим тоном...
Опасаясь, что офицер наговорит ему грубостей, Самгин быстро оделся и вышел из
вагона в голубой холод.
Ночь была прозрачно светлая, — очень высоко, почти
в зените бедного звездами неба, холодно и ярко блестела необыкновенно маленькая луна, и все вокруг было невиданно: плотная стена деревьев, вылепленных из снега, толпа мелких, черных людей у паровоза, люди покрупнее тяжело прыгали из
вагона в снег, а вдали — мохнатые огоньки станции, похожие на золотых пауков.
Самгин, не желая, чтоб Судаков узнал его, вскочил на подножку
вагона, искоса, через плечо взглянул на подходившего Судакова, а тот обеими руками вдруг быстро коснулся плеча и бока жандарма, толкнул его; жандарм отскочил, громко охнул, но крик его был заглушен свистками и шипением паровоза, — он тяжело вкатился на соседние рельсы и двумя пучками красноватых лучей отрезал жандарма от Судакова, который, вскочив на подножку, ткнул Самгина
в бок чем-то твердым.
Не устояв на ногах, Самгин спрыгнул
в узкий коридор между
вагонами и попал
в толпу рабочих, — они тоже, прыгая с паровоза и тендера, толкали Самгина, а на той стороне паровоза кричал жандарм, кричали молодые голоса...
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно шел к своему
вагону, вспоминая Судакова, каким видел его
в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь к стене, наклонив голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
— Эй, барин, ходи веселей! — крикнули за его спиной. Не оглядываясь, Самгин почти побежал. На разъезде было очень шумно, однако казалось, что железный шум торопится исчезнуть
в холодной, всепоглощающей тишине.
В коридоре
вагона стояли обер-кондуктор и жандарм, дверь
в купе заткнул собою поручик Трифонов.
И вот, безболезненно порвав связь с женщиной, закончив полосу жизни, чувствуя себя свободным, настроенный лирически мягко, он — который раз? — сидит
в вагоне второго класса среди давно знакомых, обыкновенных людей, но сегодня
в них чувствуется что-то новое и они возбуждают не совсем обыкновенные мысли.
Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны
в вагоне, как неизбежно за окном
вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.
«Человеку с таким лицом следовало бы молчать», — решил Самгин. Но человек этот не умел или не хотел молчать. Он непрощенно и вызывающе откликался на все речи
в шумном
вагоне. Его бесцветный, суховатый голос, ехидно сладенький голосок
в соседнем отделении и бас побеждали все другие голоса. Кто-то
в коридоре сказал...
Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув
вагоны, покачнув людей, зашипел, остановясь
в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку, человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди
в деревянный ящик...
Локомотив снова свистнул, дернул
вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли
в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.
Затем оказалось, что
в другом конце
вагона пропал чемодан и кларнет
в футляре; тогда за спиною Самгина, торжествуя, загудел бас...
Затем он неожиданно подумал, что каждый из людей
в вагоне,
в поезде,
в мире замкнут
в клетку хозяйственных,
в сущности — животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, — мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: «Чижи
в клетках», — вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.
Но он не знал, спрашивает или утверждает. Было очень холодно, а возвращаться
в дымный
вагон, где все спорят, — не хотелось. На станции он попросил кондуктора устроить его
в первом классе. Там он прилег на диван и, чтоб не думать, стал подбирать стихи
в ритм ударам колес на стыках рельс; это удалось ему не сразу, но все-таки он довольно быстро нашел...
Дорогой,
в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова...
— Да, да, — ответил Самгин, прислушиваясь к шуму
в коридоре
вагона и голосу, командовавшему за окном...
Было странно слышать, что голос звучит как будто не сердито, а презрительно.
В вагоне щелкали язычки замков, кто-то постучал
в дверь купе.
Время тянулось необычно медленно, хотя движение
в вагоне становилось шумнее, быстрее. За окном кто-то пробежал, скрипя щебнем, громко крикнув...
Поглаживая ногу, Крэйтон замолчал, и тогда
в вагоне стало подозрительно тихо. Самгин выглянул из-под руки жандарма
в коридор: двери всех купе были закрыты, лишь из одной высунулась воинственная, ершистая голова с седыми усами; неприязненно взглянув на Самгина, голова исчезла.
— О, нет! Это меня не… удовлетворяет. Я — сломал ногу. Это будет материальный убиток, да! И я не уйду здесь. Я требую доктора… — Офицер подвинулся к нему и стал успокаивать, а судейский спросил Самгина, не заметил ли он
в вагоне человека, который внешне отличался бы чем-нибудь от пассажира первого класса?
«Плох. Может умереть
в вагоне по дороге
в Россию. Немцы зароют его
в землю, аккуратно отправят документы русскому консулу, консул пошлет их на родину Долганова, а — там у него никого нет. Ни души».
—
В общем она — выдуманная фигура, — вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. — Как большинство интеллигентов. Не умеем думать по исторически данной прямой и все налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения книг о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью… Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут — до определенного пункта — ехать
в одном
вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.
— Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать
в одном
вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и лет сотню проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться жить и работать у варягов. Велика и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.
Потом он вспомнил, что не успел вымыться
в вагоне, пошел
в уборную, долго мылся, забыл о самоваре и внес его
в столовую бешено кипящим, полосатым от засохших потоков воды.
Через несколько дней он сидел
в вагоне второго класса, имея
в бумажнике 383 рубля, два чемодана с собою и один
в багаже. Сидел и думал...
Ехал он
в вагоне второго класса, пассажиров было немного, и сквозь железный грохот поезда звонким ручейком пробивался знакомый голос Пыльникова.
По
вагону, сменяя друг друга, гуляли запахи ветчины, ваксы, жареного мяса, за окном,
в сероватом сумраке вечера, двигались снежные холмы, черные деревья, тряслись какие-то прутья, точно грозя высечь поезд, а за спиною Самгина, покашливая, свирепо отхаркиваясь, кто-то мрачно рассказывал...
Отстранив длинного человека движением руки, она прошла
в конец
вагона, а он пошатнулся, сел напротив Самгина и, закусив губу, несколько секунд бессмысленно смотрел
в лицо его.
«Сейчас начнет говорить», — подумал Самгин, но тут явился проводник, зажег свечу, за окном стало темно, загремела жесть, должно быть, кто-то уронил чайник. Потом
в вагоне стало тише, и еще более четко зазвучал сверлящий голосок доцента...
Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером,
в купе
вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа
в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.
Через десяток минут Самгин сидел
в вагоне второго класса.
Три лампочки — по одной у дверей, одна
в средине
вагона — тускло освещали людей на диванах, на каждом по три фигуры, люди качались, и можно было подумать, что это они раскачивают
вагон.