Неточные совпадения
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял
в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось —
веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Минутами Климу казалось, что он один
в зале, больше никого нет, может
быть, и этой доброй ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых
веков, поистине чудесно долетает до него оживший голос героической древности.
— Да, это — закон: когда жизнь становится особенно трагической — литература отходит к идеализму, являются романтики, как
было в конце восемнадцатого
века…
«
В нем
есть что-то театральное», — подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, — оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив
веки, показывая красное мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их
был явно безумен.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные
в голубоватое серебро лунного неба.
Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь
веки фосфорически светящегося лунного сумрака
в камере, и почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь — жизнь.
«Наша баррикада», — соображал Самгин, входя
в дом через кухню. Анфимьевна — типичный идеальный «человек для других», которым он восхищался, — тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой
век, —
в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, — примирявшее, может
быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал...
— Нет, — резко сказала она. — То
есть — да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни — это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. — Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами
в кружках воспаленных
век.
Но слова о ничтожестве человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм
есть основа религиозного настроения, умер
в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX
века».
— «Человечество — многомиллионная гидра пошлости», — это Иванов-Разумник. А вот Мережковский: «Люди во множестве никогда не
были так малы и ничтожны, как
в России девятнадцатого
века». А Шестов говорит так: «Личная трагедия
есть единственный путь к субъективной осмысленности существования».
— XIX
век —
век пессимизма, никогда еще
в литературе и философии не
было столько пессимистов, как
в этом
веке. Никто не пробовал поставить вопрос:
в чем коренится причина этого явления? А она — совершенно очевидна: материализм! Да, именно — он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они
были прекрасные. И вот здесь — пред учением Маркса встает неодолимая преграда.
В общем
было ясно, что самодержавие отжило свой
век не только политически и морально, но и физически, наследник престола неизлечимо болен болезнью дегенератов.
Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду
был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто
в двадцать лет
был франт иль хват, // А
в тридцать выгодно женат; // Кто
в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно
в очередь добился, // О ком твердили целый
век: // N. N. прекрасный человек.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный
был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что
было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — //
Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой
век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я
в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю:
век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен
быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с
веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, //
В своей одежде
был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет
в маскарад.
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы
был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон //
В веках поднять могла. Поэта, //
Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, //
Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.