Неточные совпадения
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу о
женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Клим, зная, что Туробоев влюблен в Спивак и влюблен не без успеха, — если
вспомнить три удара в потолок комнаты брата, — удивлялся. В отношении Туробоева к этой
женщине явилось что-то насмешливое и раздражительное. Туробоев высмеивал ее суждения и вообще как будто не хотел, чтоб при нем она говорила с другими.
Но,
вспоминая, он каждый раз находил в этом романе обидную незаконченность и чувствовал желание отомстить Лидии за то, что она не оправдала смутных его надежд на нее, его представления о ней, и за то, что она чем-то испортила в нем вкус
женщины.
О
женщинах невозможно было думать, не
вспоминая Лидию, а воспоминание о ней всегда будило ноющую грусть, уколы обиды.
Закуривая, она делала необычные для нее жесты, было в них что-то надуманное, показное, какая-то смешная важность, этим она заставила Клима
вспомнить комическую и жалкую фигуру богатой, но обнищавшей
женщины в одном из романов Диккенса. Чтоб забыть это сходство, он спросил о Спивак.
— И не
вспомнила, что
женщин на Каре секли? — настаивал Клим.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту
женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще
вспоминал Дьякона...
Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут все те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать о Никоновой,
вспоминая, не было ли таких минут, когда
женщина хотела откровенно рассказать о себе, а он не понял, не заметил ее желания?
«Извозчики — самый спокойный народ», —
вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух
женщин и сочно рассказывал...
Он снова заставил себя
вспомнить Марину напористой девицей в желтом джерси и ее глупые слова: «Ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Толстого». Кутузов называл ее Гуляй-город. И, против желания своего, Самгин должен был признать, что в этой
женщине есть какая-то приятно угнетающая, теплая тяжесть.
Затем он подумал, что неправильно относится к Дуняше, недооценивает ее простоту. Плохо, что и с
женщиной он не может забыться, утратить способность наблюдать за нею и за собой. Кто-то из французских писателей горько жаловался на избыток профессионального анализа… Кто? И, не
вспомнив имя писателя, Самгин уснул.
«Глупо. Но
вспоминать — не значит выдумывать. Книга — реальность, ею можно убить муху, ее можно швырнуть в голову автора. Она способна опьянять, как вино и
женщина».
Утром, в газетном отчете о торжественной службе вчера в соборе, он прочитал слова протоиерея: «Радостью и ликованием проводим защитницу нашу», — вот это глупо: почему люди должны чувствовать радость, когда их покидает то, что — по их верованию — способно творить чудеса? Затем он
вспомнил, как на похоронах Баумана толстая
женщина спросила...
Она давно уже истлела в его памяти, этот чахоточный точно воскресил ее из мертвых. Он
вспомнил осторожный жест, которым эта
женщина укладывала в корсет свои груди,
вспомнил ее молчаливую нежность. Что еще осталось в памяти от нее?.. Ничего не осталось.
Да, публика весьма бесцеремонно рассматривала ее, привставая с мест, перешептываясь. Самгин находил, что глаза
женщин светятся завистливо или пренебрежительно, мужчины корчат слащавые гримасы, а какой-то смуглолицый, курчавый, полуседой красавец с пышными усами вытаращил черные глаза так напряженно, как будто он когда-то уже видел Марину, а теперь
вспоминал: когда и где?
Компания студентов
вспоминала, при каких условиях каждый из них познал
женщину.
Глядя, как они, окутанные в яркие ткани, в кружевах, цветах и страусовых перьях, полулежа на подушках причудливых экипажей, смотрят на людей равнодушно или надменно, ласково или вызывающе улыбаясь, он
вспоминал суровые романы Золя, пряные рассказы Мопассана и пытался определить, которая из этих
женщин родня Нана или Рене Саккар, m-me де Бюрн или героиням Октава Фелье, Жоржа Онэ, героиням модных пьес Бернштейна?
И — вздохнул, не без досады, — дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над широкой тахтой — копия с картины Франца Штука «Грех» — голая
женщина в объятиях змеи, — Самгин усмехнулся, находя, что эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек.
Вспомнил чью-то фразу: «
Женщины понимают только детали».
— Кормилицын! —
вспомнил Клим Самгин и
вспомнил, что уже тогда человек этот показался ему похожим на
женщину.
Неточные совпадения
Она
вспоминала не одну себя, но всех
женщин, близких и знакомых ей; она
вспомнила о них в то единственное торжественное для них время, когда они, так же как Кити, стояли под венцом с любовью, надеждой и страхом в сердце, отрекаясь от прошедшего и вступая в таинственное будущее.
Она
вспомнила, как она рассказала почти признание, которое ей сделал в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и как Алексей Александрович ответил, что, живя в свете, всякая
женщина может подвергнуться этому, но что он доверяется вполне ее такту и никогда не позволит себе унизить ее и себя до ревности.
«Да, да, как это было? — думал он,
вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же
женщины»,
вспоминал он.
— Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать всё состояние брату, что он в детстве еще что-то необыкновенное сделал, спас
женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и
вспоминая про эти двести рублей, которые он дал на станции.
«Да, да, вот
женщина!» думал Левин, забывшись и упорно глядя на ее красивое, подвижное лицо, которое теперь вдруг совершенно переменилось. Левин не слыхал, о чем она говорила, перегнувшись к брату, но он был поражен переменой ее выражения. Прежде столь прекрасное в своем спокойствии, ее лицо вдруг выразило странное любопытство, гнев и гордость. Но это продолжалось только одну минуту. Она сощурилась, как бы
вспоминая что-то.