Неточные совпадения
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался
о Томилине. Этот человек должен знать и должен
был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу
о женщине, но Томилин
был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни
о чем не спрашивая. Клим тоже не находил,
о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно
вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее.
Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
А
вспомнив ее слова
о трех заботливых матерях, подумал, что, может
быть, на попечении Маргариты, кроме его,
было еще двое таких же, как он.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно
быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его
вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись
о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось
о ней мягче.
Вспомнив ее слова
о праве людей
быть жестокими в любви, он спросил себя...
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила
о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой
вспомнить сказку
о глупце, который
пел на свадьбе похоронные песни. Шли против ветра, говорить ей
было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
— Да. И Алина. Все. Ужасные вещи рассказывал Константин
о своей матери. И
о себе, маленьком. Так странно
было: каждый
вспоминал о себе, точно
о чужом. Сколько ненужного переживают люди!
В не свойственном ей лирическом тоне она минуты две-три
вспоминала о Петербурге, заставив сына непочтительно подумать, что Петербург за двадцать четыре года до этого вечера
был городом маленьким и скучным.
Как будто забыв
о смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила
о Лидии, и Клим понял, что она не любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его глазах. Потом она
вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что хотя люди его типа — отжившие люди, но все-таки в них
есть своеобразная красота.
В его теле
было что-то холодное, рыбье, глубокая ссадина на шее заставляла
вспоминать о жабрах.
— Знаешь, — слышал Клим, — я уже давно не верю в бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, —
вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной
будет?
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно
вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди
о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно,
будет профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
Но,
вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и
есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить
о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро
о гневе и
о нежности,
о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что
есть жизнь.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать
о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему
было неловко
вспомнить о надеждах, связанных с молодым человеком, который оставил в памяти его только виноватую улыбку.
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая
о том, как легко исчезает из памяти все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец,
о котором он никогда не
вспоминает, так же, как
о брате Дмитрии. А вот
о Лидии думается против воли.
Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде.
Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
О женщинах невозможно
было думать, не
вспоминая Лидию, а воспоминание
о ней всегда будило ноющую грусть, уколы обиды.
Самгин
вспомнил, что с месяц тому назад он читал в пошлом «Московском листке» скандальную заметку
о студенте с фамилией, скрытой под буквой Т. Студент обвинял горничную дома свиданий в краже у него денег, но свидетели обвиняемой показали, что она всю эту ночь до утра играла роль не горничной, а клиентки дома,
была занята с другим гостем и потому — истец ошибается, он даже не мог видеть ее. Заметка
была озаглавлена: «Ошибка ученого».
Ругаясь, он подумал
о том, как цинично могут
быть выражены мысли, и еще раз пожалел, что избрал юридический факультет.
Вспомнил о статистике Смолине, который оскорбил товарища прокурора, потом
о длинном языке Тагильского.
Закуривая, она делала необычные для нее жесты,
было в них что-то надуманное, показное, какая-то смешная важность, этим она заставила Клима
вспомнить комическую и жалкую фигуру богатой, но обнищавшей женщины в одном из романов Диккенса. Чтоб забыть это сходство, он спросил
о Спивак.
Неловко
было вспомнить о том, что он плакал.
Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса
вспоминая стихи
о море, говорить громко
было неловко, хотя все пассажиры давно уже пошли спать. Стихов он знал не много, они скоро иссякли, пришлось говорить прозой.
Варвара подавленно замолчала тотчас же, как только отъехали от станции Коби. Она сидела, спрятав голову в плечи, лицо ее, вытянувшись, стало более острым. Она как будто постарела, думает
о страшном, и с таким напряжением, с каким
вспоминают давно забытое, но такое, что необходимо сейчас же
вспомнить. Клим ловил ее взгляд и видел в потемневших глазах сосредоточенный, сердитый блеск, а
было бы естественней видеть испуг или изумление.
Ему
было лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты
были и виски. Лицо — широкое, с неясными глазами, и это — все, что можно
было сказать
о его лице. Самгин
вспомнил Дьякона, каким он
был до того, пока не подстриг бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок многих голосов.
— Заслуживает. А ты хочешь показать, что способен к ревности? — небрежно спросила она. — Кумов — типичный зритель. И любит
вспоминать о Спинозе, который наслаждался, изучая жизнь пауков. В нем, наконец,
есть кое-что общее с тобою… каким ты
был…
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее
было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин
вспомнил, что, когда он сообщил ей
о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
— Недавно, беседуя с одним из таких хитрецов, я
вспомнил остроумную мысль тайного советника Филиппа Вигеля из его «Записок». Он сказал там: «Может
быть, мы бы мигом прошли кровавое время беспорядков и давным-давно из хаоса образовалось бы благоустройство и порядок» — этими словами Вигель выразил свое, несомненно искреннее, сожаление
о том, что Александр Первый не расправился своевременно с декабристами.
«Должно
быть — он прав», — соображал Самгин,
вспомнив крики Дьякона
о Гедеоне и слова патрона
о революции «с подстрекателями, но без вождей».
В этом настроении не
было места для Никоновой, и недели две он
вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за то, что не спросил ее об этом.
Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут все те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать
о Никоновой,
вспоминая, не
было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать
о себе, а он не понял, не заметил ее желания?
— Ой — старо! — вскричала она и, поддразнивая, осведомилась: — Может
быть,
о Бланки́
вспомните? Меньшевики этим тоже козыряют.
Самгин вдруг
вспомнил слова историка Козлова
о том, что царь должен
будет жестоко показать всю силу своей власти.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и
о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей
о делах человеческих он заставлял Самгина
вспоминать себя самого, каким Самгин хотел
быть и
был лет пять тому назад.
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни
была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда
вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это с наслаждением.
Работал он, как всегда, и
о том, что он убил солдата, не хотелось
вспоминать, даже как будто не верилось, что это —
было.
Было неприятно
вспомнить о нападении.
«Она тоже говорила
о страхе жизни», —
вспомнил он, шагая под серебряным солнцем. Город, украшенный за ночь снегом,
был удивительно чист и необыкновенно, ласково скучен.
— Нет, — сказал Самгин, понимая, что говорит неправду, — мысли у него
были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов — не хочется, вероятно, потому, что слушать ее — интересней, чем спорить с нею. Он
вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой
о «временно обязанных революционерах». Вот это
было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.
Он
вспомнил брата: недавно в одном из толстых журналов
была напечатана весьма хвалебная рецензия
о книге Дмитрия по этнографии Северного края.
Самгин
вспомнил, что она уже второй раз называет террор «семейным делом»; так же сказала она по поводу покушения Тамары Принц на генерала Каульбарса в Одессе. Самгин дал ей газету, где напечатана
была заметка
о покушении.
— Я бросил на мягкое, — сердито отозвался Самгин, лег и задумался
о презрении некоторых людей ко всем остальным. Например — Иноков. Что ему право, мораль и все, чем живет большинство, что внушается человеку государством, культурой? «Классовое государство ремонтирует старый дом гнилым деревом», — вдруг
вспомнил он слова Степана Кутузова. Это
было неприятно
вспомнить, так же как удачную фразу противника в гражданском процессе. В коридоре все еще беседовали, бас внушительно доказывал...
«Идол. Златоглазый идол», — с чувством восхищения подумал он, но это чувство тотчас исчезло, и Самгин пожалел —
о себе или
о ней? Это
было не ясно ему. По мере того как она удалялась, им овладевала смутная тревога. Он редко
вспоминал о том, что Марина — член какой-то секты. Сейчас
вспомнить и думать об этом
было почему-то особенно неприятно.
«Начнет
вспоминать о своих подвигах и, вероятно,
будет благодарить меня», — с досадой подумал Самгин, а Иноков говорил вполголоса, раздумчиво...
А в конце концов, черт знает, что в ней
есть, — устало и почти озлобленно подумал он. — Не может
быть, чтоб она в полиции… Это я выдумал, желая оттолкнуться от нее. Потому что она сказала мне
о взрыве дачи Столыпина и я
вспомнил Любимову…»
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно,
о чем говорить». Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно
было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
«Приходится думать не
о ней, а — по поводу ее. Марина… —
Вспомнил ее необычное настроение в Париже. — В конце концов — ее смерть не так уж загадочна, что-нибудь… подобное должно
было случиться. “По Сеньке — шапка”, как говорят. Она жила близко к чему-то, что предусмотрено “Положением
о наказаниях уголовных”».
«Смир-рно-о!» —
вспомнил он командующий крик унтер-офицера, учившего солдат. Давно, в детстве, слышал он этот крик. Затем вспомнилась горбатенькая девочка: «Да — что вы озорничаете?» «А, может, мальчика-то и не
было?»
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это
был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал
о людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати,
вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но,
вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать
о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу,
буду писать мемуары или — роман».
Идя домой, по улицам, приятно освещенным луною, вдыхая острый, но освежающий воздух, Самгин внутренне усмехался. Он
был доволен. Он
вспоминал собрания на кулебяках Анфимьевны у Хрисанфа и все, что наблюдалось им до Московского восстания, —
вспоминал и видел, как резко изменились темы споров, интересы, как открыто говорят
о том, что раньше замалчивалось.
Интересна
была она своим знанием веселой жизни людей «большого света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, — прислуги, которая сама разбогатела и
вспоминает о дураках.