Неточные совпадения
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это
видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Он говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах, о глупом губернаторе и душе народа, о революционерах, которые горько ошиблись, об удивительном
человеке Глебе Успенском, который «все
видит насквозь».
Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении
человека, обязанного быть таким, каким его хотят
видеть.
Теперь, когда Клим большую часть дня проводил вне дома, многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но все же он
видел, что в доме становится все беспокойнее, все
люди стали иначе ходить и даже двери хлопают сильнее.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом
человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо
видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно
видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
Люди спят, мой друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не
видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Клим впервые
видел, как легко танцует этот широкий, тяжелый
человек, как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как говорили, интересовало его больше, чем то, о чем говорили. Он
видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и
человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
Клим шел во флигель тогда, когда он узнавал или
видел, что туда пошла Лидия. Это значило, что там будет и Макаров. Но, наблюдая за девушкой, он убеждался, что ее притягивает еще что-то, кроме Макарова. Сидя где-нибудь в углу, она куталась, несмотря на дымную духоту, в оранжевый платок и смотрела на
людей, крепко сжав губы, строгим взглядом темных глаз. Климу казалось, что в этом взгляде да и вообще во всем поведении Лидии явилось нечто новое, почти смешное, какая-то деланная вдовья серьезность и печаль.
— Некий итальянец утверждает, что гениальность — одна из форм безумия. Возможно. Вообще
людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными
людьми. Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство, как расширенный желудок или непомерно большой фаллос. Тогда мы
увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
Климу всегда было приятно
видеть, что мать правит этим
человеком как существом ниже ее, как лошадью. Посмотрев вслед Варавке, она вздохнула, затем, разгладив душистым пальцем брови сына, осведомилась...
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было
видеть, что такой длинный
человек и такая огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил...
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим
видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже не
видит себя. Каждый
человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это — угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
Он обладал неистощимым запасом грубоватого добродушия, никогда не раздражался в бесконечных спорах с Туробоевым, и часто Клим
видел, что этот нескладно скроенный, но крепко сшитый
человек рассматривает всех странно задумчивым и как бы сожалеющим взглядом светло-серых глаз.
Грубоватость Кутузова Клим принимал как простодушие
человека мало культурного и, не
видя в ней ничего «выдуманного», извинял ее.
Ему приятно было
видеть задумчивость на бородатом лице студента, когда Кутузов слушал музыку, приятна была сожалеющая улыбка, грустный взгляд в одну точку, куда-то сквозь
людей, сквозь стену.
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее других! Так приятно
видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь друг перед другом! У тебя есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу
людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
Идя по Дворцовой площади или мимо нее, он
видел, что лишь редкие прохожие спешно шагают по лысинам булыжника, а хотелось, чтоб площадь была заполнена пестрой, радостно шумной толпой
людей.
Видя эту площадь, Клим вспоминал шумный университет и студентов своего факультета —
людей, которые учились обвинять и защищать преступников. Они уже и сейчас обвиняли профессоров, министров, царя. Самодержавие царя защищали
люди неяркие, бесталанно и робко; их было немного, и они тонули среди обвинителей.
Таких, как Попов, суетливых и вывихнутых, было несколько
человек. Клим особенно не любил, даже боялся их и
видел, что они пугают не только его, а почти всех студентов, учившихся серьезно.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели.
Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
— Молчун схватил. Павла, — помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти
вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в
человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова, память, разум — все! Остается в
человеке только одно — страх перед собою. Ты понимаешь?
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на
человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он
видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Клим
видел также, что этот
человек вызывает неприязнь к нему у всех, кроме Лидии, разливавшей чай.
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку, было так хорошо
видеть, что этот
человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
— Грешен, — сказал Туробоев, наклонив голову. —
Видите ли, Самгин, далеко не всегда удобно и почти всегда бесполезно платить
людям честной медью. Да и — так ли уж честна эта медь правды? Существует старинный обычай: перед тем, как отлить колокол, призывающий нас в дом божий, распространяют какую-нибудь выдумку, ложь, от этого медь будто бы становится звучней.
Он
видел, что Лидия смотрит не на колокол, а на площадь, на
людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.
Клим никогда еще не
видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное чувство осторожности, любопытства и, конечно, те надежды, которые волнуют молодого
человека, когда красивая женщина смотрит на него ласково и ласково говорит с ним.
— А это,
видите ли, усик шерсти кошачьей; коты — очень привычны к дому, и есть в них сила
людей привлекать. И если кто, приятный дому
человек, котовинку на себе унесет, так его обязательно в этот дом потянет.
— Это уже безжалостно со стороны властей.
Видят, что
человек умирает, а все-таки держат в тюрьме.
Он
видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что говорила она, казалось ему словами чужого
человека, наблюдающего явления жизни издалека, со стороны.
— Странных
людей вижу я, — сказала она, вздохнув. — Очень странных. И вообще как это трудно понимать
людей!
Человеком, сыгравшим свою роль, он
видел известного писателя, большебородого, коренастого старика с маленькими глазами.
Было что-то неистовое и судорожное в стремлении
людей закрасить грязь своих жилищ, как будто москвичи, вдруг прозрев, испугались,
видя трещины, пятна и другие признаки грязной старости на стенах домов.
Он стыдился сознаться себе, что хочет
видеть царя, но это желание возрастало как бы против воли его, разжигаемое работой тысяч
людей и хвастливой тратой миллионов денег.
— Передавили друг друга. Страшная штука. Вы —
видели? Черт… Расползаются с поля
люди и оставляют за собой трупы. Заметили вы: пожарные едут с колоколами, едут и — звонят! Я говорю: «Подвязать надо, нехорошо!» Отвечает: «Нельзя». Идиоты с колокольчиками… Вообще, я скажу…
— Возмущенных — мало! — сказал он, встряхнув головой. — Возмущенных я не
видел. Нет. А какой-то… странный
человек в белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень… деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И — большую, для многих.
На улице было людно и шумно, но еще шумнее стало, когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и гудела толпа оборванных, измятых, грязных
людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял в воздухе, его разрывали истерические голоса женщин.
Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как бы чувствуя себя виноватыми. Но часто, когда
человек поднимал голову, Самгин
видел на истомленном лице выражение тихой радости.
— А тебе, Лида, бросить бы школу. Ведь все равно ты не учишься. Лучше иди на курсы. Нам необходимы не актеры, а образованные
люди. Ты
видишь, в какой дикой стране мы живем.
— Фельетонист у нас будет опытный, это — Робинзон, известность. Нужен литературный критик,
человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями в современной литературе. Вот такого сотрудника — не
вижу.
— Кучер Михаил кричит на
людей, а сам не
видит, куда нужно ехать, и всегда боишься, что он задавит кого-нибудь. Он уже совсем плохо
видит. Почему вы не хотите полечить его?
Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще
видели его голубовато-серую фигуру и на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех
людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим плакал слезами печали и обиды.
«Ведь не подкупает же меня его физическая сила и ловкость?» — догадывался он, хмурясь, и все более ясно
видел, что один
человек стал мельче, другой — крупнее.
Все, что Дронов рассказывал о жизни города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина, рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему
видеть себя не похожим на
людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову...
Клим
видел, что Томилина и здесь не любят и даже все, кроме редактора, как будто боятся его, а он, чувствуя это, явно гордился, и казалось, что от гордости медная проволока его волос еще более топырится. Казалось также, что он говорит еретические фразы нарочно, из презрения к
людям.
Дронов всегда говорил о
людях с кривой усмешечкой, посматривая в сторону и как бы
видя там образы других
людей, в сравнении с которыми тот, о ком он рассказывал, — негодяй.
— Разве — купцом? — спросил Кутузов, добродушно усмехаясь. — И — позвольте! — почему — переоделся? Я просто оделся штатским
человеком. Меня,
видите ли, начальство выставило из храма науки за то, что я будто бы проповедовал какие-то ереси прихожанам и богомолам.
Самгин боком, тихонько отодвигался в сторону от
людей, он встряхивал головою, не отрывая глаз от всего, что мелькало в ожившем поле;
видел, как Иноков несет
человека, перекинув его через плечо свое,
человек изогнулся, точно тряпичная кукла, мягкие руки его шарят по груди Инокова, как бы расстегивая пуговицы парусиновой блузы.
— Что же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, — начал он рассказывать. — Я подбежал,
вижу —
человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты — работают, а они смотрят…