Неточные совпадения
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что
есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно
тяжелый воз. Но
было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно
быть, очень
тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку… дай руку…»
Потом они перешли в гостиную, мать заиграла что-то веселое, но вдруг музыка оборвалась. Клим задремал и
был разбужен
тяжелой беготней наверху, а затем раздались крики...
Там явился длинноволосый человек с тонким, бледным и неподвижным лицом, он
был никак, ничем не похож на мужика, но одет по-мужицки в серый, домотканого сукна кафтан, в
тяжелые, валяные сапоги по колено, в посконную синюю рубаху и такие же штаны.
Вообще дядя
был как-то пугающе случайным и чужим, в столовой мебель потеряла при нем свой солидный вид, поблекли картины, многое,
отяжелев, сделалось лишним и стесняющим.
Особенно заметны
были запонки на обшлагах — большие,
тяжелые, лунные серпики.
Пролежав в комнате Клима четверо суток, на пятые Макаров начал просить, чтоб его отвезли домой. Эти дни, полные
тяжелых и тревожных впечатлений, Клим прожил очень трудно. В первый же день утром, зайдя к больному, он застал там Лидию, — глаза у нее
были красные, нехорошо блестели, разглядывая серое, измученное лицо Макарова с провалившимися глазами; губы его, потемнев, сухо шептали что-то, иногда он вскрикивал и скрипел зубами, оскаливая их.
И не видит, как печальна его роль ребенка, который, мечтательно шагая посредине улицы,
будет раздавлен лошадьми, потому что
тяжелый воз истории везут лошади, управляемые опытными, но неделикатными кучерами.
Привычно легкий ход его дум о себе
был затруднен,
отяжелел.
В потолок сверху трижды ударили чем-то
тяжелым, ножкой стула, должно
быть. Туробоев встал, взглянул на Клима, как на пустое место, и, прикрепив его этим взглядом к окну, ушел из комнаты.
Его грубоватая речь,
тяжелые жесты, снисходительные и добродушные улыбочки в бороду, красивый голос — все
было слажено прочно и все необходимо, как необходимы машине ее части.
— Ты знаешь, — в посте я принуждена
была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень
тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув
тяжелое тело свое в кожаное кресло, он
пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
Тяжелый, толстый Варавка
был похож на чудовищно увеличенного китайского «бога нищих», уродливая фигурка этого бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал...
Клим Самгин смотрел, слушал и чувствовал, что в нем нарастает негодование, как будто его нарочно привели сюда, чтоб наполнить голову
тяжелой и отравляющей мутью. Все вокруг
было непримиримо чуждо, но, заталкивая в какой-то темный угол, насиловало, заставляя думать о горбатой девочке, о словах Алины и вопросе слепой старухи...
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не
было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала
тяжелая дремота, но не спалось, в висках стучали молоточки, в памяти слуха тяжело сгустились все голоса дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала...
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к людям? Он не
был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу.
Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.
Один из них
был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он ходил так осторожно, как будто и землю презирал.
Пил и
ел он много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь
тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом...
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди
тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором
пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
Дьякон все делал медленно, с
тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а другой выкатился и стал похож на голубиное яйцо.
Выпив водку, открыл рот и гулко сказал...
Минут пять молча
пили чай. Клим прислушивался к шарканью и топоту на улице, к веселым и тревожным голосам. Вдруг точно подул неощутимый, однако сильный ветер и унес весь шум улицы, оставив только
тяжелый грохот телеги, звон бубенчиков. Макаров встал, подошел к окну и оттуда сказал громко...
Они, трое, стояли вплоть друг к другу, а на них, с высоты
тяжелого тела своего, смотрел широкоплечий Витте, в плечи его небрежно и наскоро
была воткнута маленькая голова с незаметным носиком и негустой, мордовской бородкой.
Почему-то
было неприятно узнать, что Иноков обладает силою, которая позволила ему так легко вышвырнуть человека, значительно более плотного и
тяжелого, чем сам он. Но Клим тотчас же вспомнил фразу, которую слышал на сеансе борьбы...
От пива в голове Самгина
было мутно и
отяжелели ноги, а ветер раздувал какие-то особенно скучные мысли.
Странно и обидно
было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к
тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно
быть, очень теплой бороде.
Все, что касалось Лидии, приятное и неприятное, теперь как-то
отяжелело, стало ощутимее, всего этого
было удивительно много, и вспоминалось оно помимо воли. Вспомнилось, что пьяный Лютов сказал об Алине...
В ее комнате стоял
тяжелый запах пудры, духов и от обилия мебели
было тесно, как в лавочке старьевщика. Она села на кушетку, приняв позу Юлии Рекамье с портрета Давида, и спросила об отце. Но, узнав, что Клим застал его уже без языка, тотчас же осведомилась, произнося слова в нос...
Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он
был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и
тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», — подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель
отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все
было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад
был любимым его садом на земле.
Когда Корвин желал, чтоб нарядные барышни хора
пели более минорно, он давящим жестом опускал руку к земле, и конец
тяжелого носа его тоже опускался в ложбинку между могучими усами.
Среднего роста, он
был не толст, но кости у него широкие и одет он во все толстое. Руки
тяжелые, неловкие, они прятались в карманы, под стол, как бы стыдясь широты и волосатости кистей. Оказалось, что он изъездил всю Россию от Астрахани до Архангельска и от Иркутска до Одессы, бывал на Кавказе, в Финляндии.
Патрон
был мощный человек лет за пятьдесят, с большою,
тяжелой головой в шапке густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев.
Лицо у нее
было большое, кирпичного цвета и жутко неподвижно, она вращала шеей и, как многие в толпе, осматривала площадь широко открытыми глазами, которые первый раз видят эти древние стены,
тяжелые торговые ряды, пеструю церковь и бронзовые фигуры Минина, Пожарского.
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней
было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось
тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно
было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел
пить чай. Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел
тяжелый голос...
На площади, у решетки сквера, выстроились, лицом к Александровской колонне, молодцеватые всадники на
тяжелых, темных лошадях, вокруг колонны тоже немного пехотинцев, но ружья их
были составлены в козла, стояли там какие-то зеленые повозки, бегала большая, пестрая собака.
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался
тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин
ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.
Но и рассказ Инокова о том, что в него стрелял регент, очевидно, бред. Захотелось подробно расспросить Инокова: как это
было? Он пошел в столовую, там, в сумраке, летали и гудели
тяжелые, осенние мухи; сидела, сматывая бинты, толстая сестра милосердия.
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны все знать. Там
было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам
тяжелый, точно в рупор кричавший голос...
Но шум
был таков, что он едва слышал даже свой голос, а сзади памятника, у пожарной части, образовался хор и, как бы поднимая что-то
тяжелое, кричал ритмично...
В ритм
тяжелому и слитному движению неисчислимой толпы величаво колебался похоронный марш, сотни людей
пели его,
пели нестройно, и как будто все время повторялись одни и те же слова...
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то
тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала
пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то
тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув...
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже
было неприятно, но отойти от печи не
было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала
тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно
был слышен голос Якова, — он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом...
Самгину
было немножко жаль эту замученную девицу, в чужой шубке, слишком длинной для нее, в
тяжелых серых ботиках, — из-под платка на голове ее выбивались растрепанные и, видимо, давно не мытые пряди волос.
Она точно не слышала испуганного нытья стекол в окнах, толчков воздуха в стены, приглушенных,
тяжелых вздохов в трубе печи. С необыкновенной поспешностью, как бы ожидая знатных и придирчивых гостей, она стирала пыль, считала посуду, зачем-то щупала мебель. Самгин подумал, что, может
быть, в этой шумной деятельности она прячет сознание своей вины перед ним. Но о ее вине и вообще о ней не хотелось думать, — он совершенно ясно представлял себе тысячи хозяек, которые, наверное, вот так же суетятся сегодня.
В чистеньком номере
было тепло, уютно, благосклонно ворчал самовар, вкусный запах чая и Дуняшиных духов приятно щекотал ноздри. Говоря, Дуняша грызла бисквиты, прихлебывала портвейн из
тяжелой зеленой рюмки.
Неплохой мастер широкими мазками написал большую лысоватую голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, — лицо человека нездорового и, должно
быть, с
тяжелым характером.
«
Есть люди, которые живут, неустанно, как жернова — зерна, перемалывая разнородно
тяжелые впечатления бытия, чтобы открыть в них что-то или превратить в ничто. Такие люди для этой толпы идиотов не существуют. Она — существует».
Это
было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но
тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в ухо ему...