Неточные совпадения
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала
был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в
город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как
было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей
города.
Он перевелся из другого
города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него
было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Летом, на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен
был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в другом
городе.
Из шестидесяти тысяч жителей
города он знал шестьдесят или сто единиц и
был уверен, что хорошо знает весь
город, тихий, пыльный, деревянный на три четверти.
Климу давно и хорошо знакомы
были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в
городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Густой туман окутывал
город, и хотя
было не более трех часов пополудни, Невский проспект пытались осветить радужные пузыри фонарей, похожих на гигантские одуванчики.
Непривычен
был подавленный шум
города, слишком мягки и тупы удары лошадиных копыт по деревянной мостовой, шорох резиновых и железных шин на колесах экипажей почти не различался по звуку, голоса людей звучали тоже глухо и однообразно.
Быстрая походка людей вызвала у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно
было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и все в
городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя в массе маленьких людей, и вспоминался один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
«Напрасно я уступил настояниям матери и Варавки, напрасно поехал в этот задыхающийся
город, — подумал Клим с раздражением на себя. — Может
быть, в советах матери скрыто желание не допускать меня жить в одном
городе с Лидией? Если так — это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
— Ну, идемте смотреть
город, — скорее приказала, чем предложила она. Клим счел невежливым отказаться и часа три ходил с нею в тумане, по скользким панелям, смазанным какой-то особенно противной грязью, не похожей на жирную грязь провинции. Марина быстро и твердо, как солдат, отбивала шаг, в походке ее
была та же неудержимость, как в словах, но простодушие ее несколько подкупало Клима.
Печален
был подавленный шум странного
города, и унизительно мелки серые люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия.
В день, когда Клим Самгин пошел к ней, на угрюмый
город падал удручающе густой снег; падал быстро, прямо, хлопья его
были необыкновенно крупны и шуршали, точно клочки мокрой бумаги.
Затем он вспомнил, что в кармане его лежит письмо матери, полученное днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные люди обязаны работать, что она хочет открыть в
городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти в городские головы. Лидия
будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше всего рассказать в комическом тоне.
Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный
город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен
пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
— В вашем
городе есть еще Самгины?
— У нас ухо забито шумом каменных
городов, извозчиками, да, да! Истинная, чистая музыка может возникнуть только из совершенной тишины. Бетховен
был глух, но ухо Вагнера слышало несравнимо хуже Бетховена, поэтому его музыка только хаотически собранный материал для музыки. Мусоргский должен
был оглушаться вином, чтоб слышать голос своего гения в глубине души, понимаете?
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из
города.
У Клима Самгина Москва не вызывала восхищения; для его глаз
город был похож на чудовищный пряник, пестро раскрашенный, припудренный опаловой пылью и рыхлый.
Самгин стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно.
Город становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо
пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице
города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды,
были похожи на баб.
— Странный
город, — говорила Спивак, взяв Клима под руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. — Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня — первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно
быть, скучно здесь, как в чистилище. Часто бывают пожары? Я боюсь пожаров.
Но на другой день, с утра, он снова помогал ей устраивать квартиру. Ходил со Спиваками обедать в ресторан городского сада, вечером
пил с ними чай, затем к мужу пришел усатый поляк с виолончелью и гордо выпученными глазами сазана, неутомимая Спивак предложила Климу показать ей
город, но когда он пошел переодеваться, крикнула ему в окно...
Но товарищ его взглянул не на Клима, а вдаль, в небо и плюнул, целясь в сапог конвойного. Это
были единственные слова, которые уловил Клим сквозь глухой топот сотни ног и звучный лязг железа, колебавший розоватую, тепленькую тишину сонного
города.
Вдали все еще
был слышен лязг кандалов и тяжкий топот. Дворник вымел свой участок, постучал черенком метлы о булыжник, перекрестился, глядя вдаль, туда, где уже блестело солнце. Стало тихо. Можно
было думать, что остробородый дворник вымел арестантов из улицы, из
города. И это
было тоже неприятным сновидением.
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов
города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали
городу вид уютный; можно
было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
— Когда-нибудь на земле
будет жить справедливое человечество, и оно, на площадях
городов своих, поставит изумительной красоты монументы и напишет на них…
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более
были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра
города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Ел человек мало,
пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает
город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
Воздух над
городом был чист, золотые кресты церквей, отражая солнце, пронзали его острыми лучами, разбрасывая их над рыжими и зелеными квадратами крыш.
— В сущности,
город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не
было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это
было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
На тумбах, жирно дымя, пылали огни сальных плошек. Самгин нашел, что иллюминация скудна и даже в огне
есть что-то нерешительное, а шум
города недостаточно праздничен, сердит, ворчлив. На Тверском бульваре собрались небольшие группы людей; в одной ожесточенно спорили:
будет фейерверк или нет? Кто-то горячо утверждал...
При второй встрече с Климом он сообщил ему, что за фельетоны Робинзона одна газета
была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили «предостережение», и во всех
городах, где он работал, его врагами всегда являлись губернаторы.
Очень пыльно
было в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали, в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы
города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Самым интересным человеком в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило в его глазах значение «органа печати». Клим должен
был признать, что в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены домов
города в микроскопическую пыль буднишной жизни, зорко находя в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
В изображении Дронова
город был населен людями, которые, единодушно творя всяческую скверну, так же единодушно следят друг за другом в целях взаимного предательства, а Иван Дронов подсматривает за всеми, собирая бесконечный материал для доноса кому-то на всех людей.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей
города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но
был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
— В записках местного жителя Афанасия Дьякова, частию опубликованных мною в «Губернских ведомостях», рассказано, что швед пушкарь Егор — думать надо Ингвар, сиречь, упрощенно, Георг — Игорь, — отличаясь смелостью характера и простотой души, сказал Петру Великому, когда суровый государь этот заглянул проездом в
город наш: «Тебе, царь, кузнечному да литейному делу выучиться бы, в деревянном царстве твоем плотников и без тебя довольно
есть».
Он и за чаем, — чай
был действительно необыкновенного вкуса и аромата, — он, и смакуя чай, продолжал говорить о старине, о прошлом
города, о губернаторах его, архиереях, прокурорах.
И все: несчастная мордва, татары, холопы, ратники, Жадов, поп Василий, дьяк Тишка Дрозд, зачинатели
города и враги его — все
были равномерно обласканы стареньким историком и за хорошее и за плохое, содеянное ими по силе явной необходимости. Та же сила понудила горожан пристать к бунту донского казака Разина и уральского — Пугачева, а казачьи бунты
были необходимы для доказательства силы и прочности государства.
Это — не тот
город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может
быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то
есть редактору и длинноязычной собратии его, о жизни нашего
города. А душу его они не чувствуют, история
города не знакома им, отчего и раздражаются.
Спивак в белом капоте, с ребенком на руках,
была похожа на Мадонну с картины сентиментального художника Боденгаузена, репродукции с этой модной картины торчали в окнах всех писчебумажных магазинов
города. Круглое лицо ее грустно, она озабоченно покусывала губы.
Раскрашенный в цвета осени, сад
был тоже наполнен красноватой духотой; уже несколько дней жара угрожала дождями, но ветер разгонял облака и, срывая желтый лист с деревьев, сеял на
город пыль.
Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок
был кривой, беден домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно
было думать, что этот переулок — главный путь, которым ветер врывается в
город.
В полдень, придя в редакцию, он вдруг очутился в новой для него атмосфере почтительного и поощряющего сочувствия, там уже знали, что ночью в
городе были обыски, арестован статистик Смолин, семинарист Долганов, а Дронов прибавил...
— Меня там чуть-чуть тараканы не съели. Замечательный
город: в девяносто третьем году мальчишки
пели...
— Ваш отец
был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не
было слышно. В доме тоже
было тихо, как будто он стоял далеко за
городом.
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие
города и хорошие дороги, каких не
было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
— Я во Пскове
буду жить. Столицы, университетские
города, конечно, запрещены мне. Поживу во Пскове до осени — в Полтаву
буду проситься. Сюда меня на две недели пустили, обязан ежедневно являться в полицию. Ну, а ты — как живешь? Помнится, тебя марксизм не удовлетворял?