Неточные совпадения
У домашних тоже
были причины —
у каждого своя — относиться к новорожденному более внимательно, чем к его двухлетнему
брату Дмитрию.
Но мать, не слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не
было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову
было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к
брату Мите; вот и все.
Сестры Сомовы жили
у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен
был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там
брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить.
Есть,
брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие
у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Туробоев усмехнулся. Губы
у него
были разные, нижняя значительно толще верхней, темные глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою боль и что Туробоев человек преждевременно износившийся.
Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
Клим Самгин решил не выходить из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он взял книгу и перешел в комнату
брата. Дмитрия не
было,
у окна стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня пальцами по стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой.
У двери в комнату
брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно
быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось
есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой
у своего лица, говорил вполголоса...
— Что ж ты как вчера? — заговорил
брат, опустив глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал… Тебя считали серьезно думающим человеком, а ты вдруг такое, детское. Не знаешь, как тебя понять. Конечно,
выпил, но ведь говорят: «Что
у трезвого на уме —
у пьяного на языке».
— Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но — скотина и альфонс, — открыто живет с богатой, старой бабой, — хорошо сказал: «Мы все живем на содержании
у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и — выразился. Тут,
брат,
есть что-то…
У одного из них лицо
было наискось перерезано черной повязкой, закрывавшей глаз, он взглянул незакрытым мохнатым глазом в окно на Клима и сказал товарищу, тоже бородатому, похожему на него, как
брат...
Макаров бывал
у Лидии часто, но сидел недолго; с нею он говорил ворчливым тоном старшего
брата, с Варварой — небрежно и даже порою глумливо, Маракуева и Пояркова называл «хористы», а дядю Хрисанфа — «угодник московский». Все это
было приятно Климу, он уже не вспоминал Макарова на террасе дачи, босым, усталым и проповедующим наивности.
— Государство наше — воистину,
брат, оригинальнейшее государство, головка
у него не по корпусу, — мала. Послал Лидию на дачу приглашать писателя Катина. Что же ты,
будешь критику писать, а?
— Всегда спокойная, холодная, а — вот, — заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. — Пуаре? — переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: — Он —
брат известного карикатуриста Каран-д’Аша, другой его
брат — капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра — актриса, а сам он
был поваром
у губернатора, затем околоточным надзирателем, да…
— Откровенно говоря — я боюсь их.
У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да,
брат!
Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
Он вызывал
у Клима впечатление человека смущенного, и Климу приятно
было чувствовать это, приятно убедиться еще раз, что простая жизнь оказалась сильнее мудрых книг, поглощенных
братом.
— Да, — отозвался
брат, не глядя на него. — Но я подобных видел.
У народников особый отбор. В Устюге
был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня… не очень! Странное и стеснительное
у меня чувство, — пробормотал он. — Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.
— Ежели вы докладать
будете про этот грабеж, так самый главный
у них — печник. Потом этот, в красной рубахе. Мишка Вавилов, ну и кузнец тоже. Мосеевы
братья… Вам бы, для памяти, записать фамилии ихние, — как думаете?
— Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там
у вас
брат, так? Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса
у нас
есть, но, вероятно, среди наших аресты.
— Здравствуй! Что ж ты это,
брат, а? Здоровеннейший бред
у тебя
был, очень бурный. Попы, вобла, Глеб Успенский. Придется полежать дня три-четыре.
— Не забудь! — говорил Дронов, прощаясь с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. — Не торопись презирать меня, — говорил он, усмехаясь. —
У меня,
брат, к тебе
есть эдакое чувство… близости, сродства, что ли…
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки писал.
Есть такие французы? Нет таких французов. Не может
быть, — добавил он сердито. — Это только
у нас бывает.
У нас,
брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее, а… черт знает почему! Вдруг — революционер, а — почему? — Он подошел к столу, взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
— Не склеилась
у нас беседа, Самгин! А я чего-то ждал. Я,
брат, все жду чего-то. Вот, например, попы, — я ведь серьезно жду, что попы что-то скажут. Может
быть, они скажут: «Да
будет — хуже, но — не так!» Племя — талантливое! Сколько замечательных людей выдвинуло оно в науку, литературу, — Белинские, Чернышевские, Сеченовы…
Четверо крупных людей умеренно
пьют пиво, окутывая друг друга дымом сигар; они беседуют спокойно, должно
быть, решили все спорные вопросы.
У окна два старика, похожие друг на друга более, чем
братья, безмолвно играют в карты. Люди здесь угловаты соответственно пейзажу. Улыбаясь, обнажают очень белые зубы, но улыбка почти не изменяет солидно застывшие лица.
У него
был брат слесарь, потом матрос, убит в Свеаборге.
—
У Тагильского оказалась жена, да — какая! — он закрыл один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки,
брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что
был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о нем, стерва!
Но все-таки он представил несколько соображений, из которых следовало, что вагоны загнали куда-нибудь в Литву. Самгину показалось, что
у этого человека
есть причины желать, чтоб он, Самгин, исчез. Но следователь подкрепил доводы в пользу поездки предложением дать письмо к
брату его жены, ротмистру полевых жандармов.
— Это — не вышло.
У нее, то
есть у жены, оказалось множество родственников, дядья — помещики,
братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года жил с ней. Да. Ребят — жалко.
У нее — мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они со мной жили дружно…