Неточные совпадения
Чаще всего дети играли в цирк; ареной цирка служил стол, а конюшни помещались
под столом. Цирк — любимая игра Бориса, он
был директором и дрессировщиком лошадей, новый товарищ Игорь Туробоев изображал акробата и льва, Дмитрий Самгин — клоуна, сестры Сомовы и Алина — пантера, гиена и львица, а Лидия Варавка играла роль укротительницы зверей. Звери исполняли свои обязанности честно и серьезно, хватали Лидию за юбку, за
ноги, пытались повалить ее и загрызть; Борис отчаянно кричал...
Клим зажег свечу, взял в правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что
ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох
был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте — мышь, осторожно положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как черный таракан.
Ногою в зеленой сафьяновой туфле она безжалостно затолкала
под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты
были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы
был виден кусок кровати, окно в
ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
«Болван», — мысленно выругался Самгин и вытащил руку свою из-под локтя спутника, но тот, должно
быть, не почувствовал этого, он шел, задумчиво опустив голову, расшвыривая
ногою сосновые шишки. Клим пошел быстрее.
Лидия сидела на подоконнике открытого окна спиною в комнату, лицом на террасу; она
была, как в раме, в белых косяках окна. Цыганские волосы ее распущены, осыпают щеки, плечи и руки, сложенные на груди. Из-под ярко-пестрой юбки видны ее голые
ноги, очень смуглые. Покусывая губы, она говорила...
— Нет, я ведь сказал:
под кожею. Можете себе представить радость сына моего? Он же весьма нуждается в духовных радостях, ибо силы для наслаждения телесными — лишен. Чахоткой страдает, и
ноги у него не действуют. Арестован
был по Астыревскому делу и в тюрьме растратил здоровье. Совершенно растратил. Насмерть.
Больше всего он любит наблюдать, как корректорша чешет себе
ногу под коленом, у нее там всегда чешется, должно
быть, подвязка тугая, — рассказывал он не улыбаясь, как о важном.
Он понял, что это нужно ей, и ему хотелось еще послушать Корвина. На улице
было неприятно; со дворов, из переулков вырывался ветер, гнал поперек мостовой осенний лист, листья прижимались к заборам, убегали в подворотни, а некоторые, подпрыгивая, вползали невысоко по заборам, точно испуганные мыши, падали, кружились, бросались
под ноги. В этом
было что-то напоминавшее Самгину о каменщиках и плотниках, падавших со стены.
— Прошу не шутить, — посоветовал жандарм, дергая
ногою, — репеек его шпоры задел за ковер
под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, если б Инокова не
было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.
Одет
был Долганов нелепо, его узкие плечи облекал старенький, измятый сюртук,
под сюртуком синяя рубаха-косоворотка, на длинных
ногах — серые новенькие брюки из какой-то жесткой материи.
По улице Самгин шел согнув шею, оглядываясь, как человек, которого ударили по голове и он ждет еще удара.
Было жарко, горячий ветер плутал по городу, играя пылью, это напомнило Самгину дворника, который нарочно сметал пыль
под ноги партии арестантов. Прозвучало в памяти восклицание каторжника...
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у
ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это
было постыдно, а — хорошо:
под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Во сне Варвара
была детски беспомощна, свертывалась в маленький комок, поджав
ноги к животу, спрятав руки
под голову или
под бок себе.
«Как слепые, — если кто-нибудь упадет
под ноги им — растопчут, не заметив», — вдруг подумал он, и эта мысль
была ему ближе всех других.
Кричавший стоял на парте и отчаянно изгибался, стараясь сохранить равновесие, на
ногах его
были огромные ботики, обладавшие самостоятельным движением, — они съезжали с парты. Слова он произносил немного картавя и очень пронзительно.
Под ним, упираясь животом в парту, стуча кулаком по ней, стоял толстый человек, закинув голову так, что на шее у него образовалась складка, точно калач; он гудел...
Зарубленный рабочий лежал лицом в луже крови, точно
пил ее, руки его
были спрятаны
под грудью, а
ноги — как римская цифра V.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое
были удобно, головами друг к другу, положены к стене,
под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему
ногу выше ступни, ступня
была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами
ноги, говоря негромко, неуверенно...
Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов, в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки в карманы полосатых брюк, мелкими шагами бегает полчаса вдоль стены, наклонив голову, глядя
под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светло-рыжие усики.
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув
под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе
быть подлецом. А я — не хочу! Может
быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
Все это
было не страшно, но, когда крик и свист примолкли, стало страшней. Кто-то заговорил певуче, как бы читая псалтырь над покойником, и этот голос, укрощая шум, создал тишину, от которой и стало страшно. Десятки глаз разглядывали полицейского, сидевшего на лошади, как существо необыкновенное, невиданное. Молодой парень, без шапки, черноволосый, сорвал шашку с городового, вытащил клинок из ножен и, деловито переломив его на колене, бросил
под ноги лошади.
Самгина тоже выбросило на улицу, точно он
был веревкой привязан к дворнику. Он видел, как Николай, размахнувшись ломом, бросил его
под ноги ближайшего солдата, очутился рядом с ним и, схватив ружье, заорал...
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова
под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем
были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк,
ноги волочились по полу, развернув носки.
Самгин отказался. Поручик Трифонов застыл, поставив
ногу на ступень вагона.
Было очень тихо, только снег скрипел
под ногами людей, гудела проволока телеграфа и сопел поручик. Вдруг тишину всколыхнул, разрезал высокий, сочный голос, четко выписав на ней отчаянные слова...
— Сегодня —
пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи народу говорил? Это тоже страшно? Это должно
быть страшнее, чем
петь! Я
ног под собою не слышу, выходя на публику, холод в спине,
под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, — говорила она, тыкая пальцем в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
Еще роса блестела на травах, но
было уже душно; из-под
ног пары толстых, пегих лошадей взлетала теплая, едкая пыль, крепкий запах лошадиного пота смешивался с пьяным запахом сена и отравлял тяжелой дремотой.
Под ногами поскрипывали половицы, из щелей между ними поднимался запах сырой земли;
было очень тихо.
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле,
под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — черт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они
есть.
Серебряная струя воды выгоняла из-под крыши густейшие облака бархатного дыма, все
было необыкновенно оживлено, весело, и Самгин почувствовал себя отлично. Когда подошел к нему Безбедов, облитый водою с головы до
ног, голый по пояс, он спросил его...
Поглаживая
ногу, Крэйтон замолчал, и тогда в вагоне стало подозрительно тихо. Самгин выглянул из-под руки жандарма в коридор: двери всех купе
были закрыты, лишь из одной высунулась воинственная, ершистая голова с седыми усами; неприязненно взглянув на Самгина, голова исчезла.
Кольцеобразное, сероватое месиво вскипало все яростнее; люди совершенно утратили человекоподобные формы, даже головы
были почти неразличимы на этом облачном кольце, и казалось, что вихревое движение то приподнимает его в воздух, к мутненькому свету, то прижимает к темной массе
под ногами людей.
Но вот из-за кулис,
под яростный грохот и вой оркестра, выскочило десятка три искусно раздетых девиц, в такт задорной музыки они начали выбрасывать из ворохов кружев и разноцветных лент голые
ноги; каждая из них
была похожа на огромный махровый цветок,
ноги их трепетали, как пестики в лепестках, девицы носились по сцене с такой быстротой, что, казалось, у всех одно и то же ярко накрашенное, соблазнительно улыбающееся лицо и что их гоняет по сцене бешеный ветер.
Идти
было неудобно и тяжело, снег набивался в галоши, лошади, покрытые черной попоной, шагали быстро, отравляя воздух паром дыхания и кисловатым запахом пота, хрустел снег
под колесами катафалка и
под ногами четырех человек в цилиндрах, в каких-то мантиях с капюшонами, с горящими свечами в руках.
Тося окутана зеленым бухарским халатом, на ее
ногах — черные чулки. Самгин определил, что
под халатом, должно
быть, только рубашка и поэтому формы ее тела обрисованы так резко.
Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка
была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум
под ногами он слышит треск жестких волос.
Москва
была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело холодное серебро, морозная пыль над городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра.
Под ногами людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.
Она стояла около рояля, аккомпаниатор играл что-то задорное, а она, еще более задорно,
пела, сопровождая слова весьма рискованными жестами, подмигивая, изгибаясь, точно кошка, вскидывая маленькие
ноги из-под ярких юбок.
Самгин почувствовал нечто похожее на толчок в грудь и как будто пошевелились каменные плиты
под ногами, — это
было так нехорошо, что он попытался объяснить себе стыдное, малодушное ощущение физически и сказал Дронову...