Неточные совпадения
Туробоев усмехнулся. Губы у него были разные, нижняя значительно толще верхней, темные глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие глаза
человека больного и озабоченного желанием скрыть свою
боль и что Туробоев
человек преждевременно износившийся. Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
Даже несокрушимая Анфимьевна хвастается тем, что она никогда не хворала, но если у нее
болят зубы, то уж так, что всякий другой
человек на ее месте от такой
боли разбил бы себе голову об стену, а она — терпит.
Она ничуть не считается с тем, что у меня в школе учатся девицы хороших семейств, — заговорила мать тоном
человека, у которого начинают
болеть зубы.
Самгин тоже опрокинулся на стол, до
боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с
человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким
человеком, таким чужим всем
людям, что даже испытал тоскливую
боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
Наблюдая за
человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что
человек этот испытывает
боль, и мысленно сближался с ним.
Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к
человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
Сказав это невнятно, как
человек, у которого
болят зубы, Дмитрий спросил...
Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем,
люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все
люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или
боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя...
Именно об этом
человеке не хотелось думать, потому что думать о нем — унизительно. Опухоль
заболела, вызывая ощущение, похожее на позыв к тошноте. Клим Самгин, облокотясь на стол, сжал виски руками.
На диване было неудобно, жестко,
болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая
боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока
боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде,
человека, которого часто одолевали флюсы.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и
человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как
боль…
Сморщив пятнистое лицо, покачиваясь, дергая головою, Лютов стал похож на
человека, который, сидя в кабинете дантиста, мучается зубной
болью.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение
человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то
болит… Прошу…
На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша,
болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел в зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль: как его спасти? И этого — спасти. И этого! Всех!
Неточные совпадения
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница
болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я
человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Зачем же выставлять напоказ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство, выкапывая
людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж делать, если такого свойства сочинитель, и так уже
заболел он сам собственным несовершенством, и так уже устроен талант его, чтобы изображать ему бедность нашей жизни, выкапывая
людей из глуши, из отдаленных закоулков государства! И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись на закоулок.
— Для чего я не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для чего не служу? А разве сердце у меня не
болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой
человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?
Ну, а чуть
заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем
человек, то прямо и перейдет в другой мир».
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и
боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие
люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.