Неточные совпадения
Старуха
била его, а
побив, крестилась в угол
на иконы и упрашивала со слезами...
Клим не помнил, как он добежал до квартиры Сомовых, увлекаемый Любой. В полутемной спальне, — окна ее были закрыты ставнями, —
на растрепанной, развороченной постели судорожно извивалась Софья Николаевна, ноги и руки ее были связаны полотенцами, она лежала вверх лицом, дергая плечами, сгибая колени,
била головой о подушку и рычала...
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов,
на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел
на маленькой дудочке, другой жестоко
бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
— Правду говоря, — нехорошо это было видеть, когда он сидел верхом
на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто
побили, он бы не так обиделся, а тут — за уши! Засмеяли его, ушел в батраки
на хутор к Жадовским. Признаться — я рада была, что ушел, он мне в комнату всякую дрянь через окно бросал — дохлых мышей, кротов, ежей живых, а я страшно боюсь ежей!
В кошомной юрте сидели
на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около ушей, дремотно
бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла.
Какой-то бывший нотариус экспонирует хлопушку, оводов
на лошадях
бить, хлопушка прикрепляется к передней оси телеги и шлепает лошадь, ну, лошадь, конечно, бесится.
Народ подпрыгивал, размахивая руками, швырял в воздух фуражки, шапки. Кричал он так, что было совершенно не слышно, как пара бойких лошадей губернатора Баранова
бьет копытами по булыжнику. Губернатор торчал в экипаже, поставив колено
на сиденье его, глядя назад, размахивая фуражкой, был он стального цвета, отчаянный и героический, золотые бляшки орденов блестели
на его выпуклой груди.
Он пролетел, сопровождаемый тысячеголосым ревом, такой же рев и встречал его. Мчались и еще какие-то экипажи, блестели мундиры и ордена, но уже было слышно, что лошади
бьют подковами, колеса катятся по камню и все вообще опустилось
на землю.
— Корвин, — прошептал фельетонист, вытянув шею и покашливая; спрятал руки в карманы и уселся покрепче. — Считает себя потомком венгерского короля Стефана Корвина; негодяй, нещадно
бьет мальчиков-хористов, я о нем писал; видите, как он агрессивно смотрит
на меня?
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему — другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить
на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав
на стаканы,
побила их.
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно
на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И — в гору идет. Мой отец
бил мою мать палкой, а я вот… ни
на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
— Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, — рассказывал Самгин. — Брат — недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение
на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые
били, потому что те, которых
били, тоже безумны до ужаса.
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут
бить. Но высокий, рыжеусый, похожий
на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
Лошадь брыкалась, ее с размаха
бил по задним ногам осколком доски рабочий; солдат круто, как в цирке, повернул лошадь, наотмашь хлестнул шашкой по лицу рабочего, тот покачнулся, заплакал кровью, успел еще раз ткнуть доской в пах коня и свалился под ноги ему, а солдат снова замахал саблею
на Туробоева.
— Нет, — Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та — честнее! Какой же вы, говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток
на улице
бьют, а вы — что? А он ей — скот! — надеюсь, говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?
— Это — невероятно! — выкрикивала и шептала она. — Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу
на родину или не помнят — где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь — такую тряпичную, дешевую. Топтал и
бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось… это, как это?
— Казарма — чирей
на земле, фурункул, — видишь? Дерево — фонтан, оно
бьет из земли толстой струей и рассыпает в воздухе капли жидкого золота. Ты этого не видишь, я — вижу. Что?
— Долой самодержавие! — кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей кипела
на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух,
били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали...
— Али можно допускать пехоту вплоть до кавалерии? Он, обязанный действовать с расстояния, подпустил
на дистанцию и — р-рысью мар-рш! Тут пехота не может устоять, кони опрокинут. Тогда —
бей, руби! А он допустил по грудь себе, идиет.
— Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли
на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки —
бить нас…
В маленьких санках, едва помещаясь
на сиденье, промчался бывший патрон Самгина, в мохнатой куньей шапке; черный жеребец, вскидывая передние ноги к свирепой морде своей,
бил копытами мостовую, точно желая разрушить ее.
—
Бей его, ребята! — рявкнул человек в черном полушубке, толкая людей
на кудрявого. —
Бейте! Это — Сашка Судаков, вор! — Самгин видел, как Сашка сбил с ног Игната, слышал, как он насмешливо крикнул...
Самгин подошел к столбу фонаря, прислонился к нему и стал смотреть
на работу. В улице было темно, как в печной трубе, и казалось, что темноту создает возня двух или трех десятков людей. Гулко крякая, кто-то
бил по булыжнику мостовой ломом, и, должно быть, именно его уговаривал мягкий басок...
— Чего это? Водой облить? Никак нельзя. Пуля в лед ударит, — ледом будет
бить! Это мне известно.
На горе святого Николая, когда мы Шипку защищали, турки делали много нам вреда ледом. Постой! Зачем бочку зря кладешь? В нее надо набить всякой дряни. Лаврушка, беги сюда!
— Стреляют они — так себе. Вообще — отряды эти охотничьи — балаган! А вот казачишки — эти
бьют кого попало. Когда мы
на Пресне у фабрики Шмита выступали…
Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал
на колени, мычал. Его
били, кто-то сквозь зубы шипел...
«Страшный человек», — думал Самгин, снова стоя у окна и прислушиваясь. В стекла точно невидимой подушкой
били. Он совершенно твердо знал, что в этот час тысячи людей стоят так же, как он, у окошек и слушают, ждут конца. Иначе не может быть. Стоят и ждут. В доме долгое время было непривычно тихо. Дом как будто пошатывался от мягких толчков воздуха, а
на крыше точно снег шуршал, как шуршит он весною, подтаяв и скатываясь по железу.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и
на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий
на гром. Можно было подумать, что
на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже
бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
— Революция мне чужда, но они — слишком! Ведь еще неизвестно,
на чьей стороне сила, а они уже кричат:
бить, расстреливать, в каторгу! Такие, знаешь… мстители! А этот Стратонов — нахал, грубиян, совершенно невозможная фигура! Бык…
— Арестовали, расстреляв
на глазах его человек двадцать рабочих. Вот как-с! В Коломне — черт знает что было, в Люберцах — знаешь?
На улицах
бьют, как мышей.
Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу,
на митингах левые
бьют кадетов, — те, от обиды, поворачивают направо.
— Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря
на солдат. Захария немножко
побили, едва ноги унес. Вся левая сторона дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.
— Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он
бил нас? У него своих хватит
на это».
В щель, в глаза его
бил воздух — противно теплый, насыщенный запахом пота и пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина. Глаза его прикованно остановились
на светлом круге воды в чане, — вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а темное пятно в центре казалось неподвижным и уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел
на это пятно, ждал чего-то и соображал...
Вставай, поднимайся, эсдек-патриот,
Иди
на врага-иноземца
И
бей пролетария — немца.
— Я к тому, что крестьянство, от скудости своей, бунтует, за это его розгами порют, стреляют, в тюрьмы гонят.
На это — смелость есть. А выселить лишок в Сибирь али в Азию — не хватает смелости! Вот это — нельзя понять! Как так?
Бить не жалко, а переселить — не решаются? Тут,
на мой мужицкий разум, политика шалит. Балует политика-то. Как скажете?
— Бир, — сказал Петров, показывая ей два пальца. — Цвей бир! [Пару пива! (нем.)] Ничего не понимает, корова. Черт их знает, кому они нужны, эти мелкие народы? Их надобно выселить в Сибирь, вот что! Вообще — Сибирь заселить инородцами. А то, знаете, живут они
на границе, все эти латыши, эстонцы, чухонцы, и тяготеют к немцам. И все — революционеры. Знаете, в пятом году, в Риге, унтер-офицерская школа отлично расчесала латышей,
били их, как бешеных собак. Молодцы унтер-офицеры, отличные стрелки…