Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся: как он забыл о том, что помнит отец? Нет, отец не выдумал, ведь и мама тоже говорит, что в нем, Климе, много необыкновенного, она даже объясняет, отчего это явилось.
Чаще всего дети играли в цирк; ареной цирка служил стол, а конюшни помещались под столом. Цирк — любимая игра Бориса, он был директором и дрессировщиком лошадей, новый товарищ Игорь Туробоев изображал акробата и льва, Дмитрий Самгин — клоуна, сестры Сомовы и Алина — пантера, гиена и львица, а Лидия Варавка играла роль укротительницы зверей. Звери исполняли свои обязанности честно и серьезно, хватали Лидию за юбку, за ноги, пытались повалить ее и загрызть; Борис отчаянно кричал...
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
Иногда, чаще всего в час урока истории, Томилин вставал и ходил по комнате, семь шагов от стола к двери и обратно, — ходил наклоня голову, глядя в пол, шаркал растоптанными туфлями и прятал руки за спиной, сжав пальцы так крепко, что они багровели.
Теперь, когда Клим большую часть дня проводил вне дома, многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но все же он видел, что в доме становится все беспокойнее, все люди стали иначе ходить и даже двери хлопают сильнее.
А открыв глаза, он увидел, что темно-лиловая, тяжелая вода все чаще, сильнее хлопает по плечам Бориса, по его обнаженной голове и что маленькие, мокрые руки, красно́ поблескивая, подвигаются ближе, обламывая лед.
Глагол — выдумывать, слово — выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все другие знакомые, и это слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке.
После успокоившей его беседы о Дронове у Клима явилось желание делать для Риты, возможно чаще, приятное ей, но ей были приятны только солодовые, на меду, пряники и поцелуи, иногда утомлявшие его.
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном человека, который точно знает подлинное лицо истины...
Клим уже не думал, что разум Маргариты нем, память воскрешала ее поучающие слова, и ему показалось, что чаще всего они были окрашены озлоблением против женщин.
«Интересно: как она встретится с Макаровым? И — поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины и женщины? А если догадается — повысит ли это меня в ее глазах? Дронов говорил, что девушки и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность. Мать сказала о Макарове: по глазам видно — это юноша развратный. Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».
Он сказал, что очень расстроен отношением к нему педагогического совета, часть членов его, не решаясь выдать ему аттестат зрелости, требует переэкзаменовки.
Все чаще Клим думал, что Нехаева образованнее и умнее всех в этой компании, но это, не сближая его с девушкой, возбуждало в нем опасение, что Нехаева поймет в нем то, чего ей не нужно понимать, и станет говорить с ним так же снисходительно, небрежно или досадливо, как она говорит с Дмитрием.
Его грубоватая речь, тяжелые жесты, снисходительные и добродушные улыбочки в бороду, красивый голос — все было слажено прочно и все необходимо, как необходимы машине ее части.
Работы у него не было, на дачу он не собирался, но ему не хотелось идти к Томилину, и его все более смущал фамильярный тон Дронова. Клим чувствовал себя независимее, когда Дронов сердито упрекал его, а теперь многоречивость Дронова внушала опасение, что он будет искать частых встреч и вообще мешать жить.
Лютов, крепко потирая руки, усмехался, а Клим подумал, что чаще всего, да почти и всегда, ему приходится слышать хорошие мысли из уст неприятных людей. Ему понравились крики Лютова о необходимости свободы, ему казалось верным указание Туробоева на русское неуменье владеть мыслью. Задумавшись, он не дослышал чего-то в речи Туробоева и был вспугнут криком Лютова...
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти все чаще наблюдаемые изменения людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный: люди пробуют различные маски, чтоб найти одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят друг с другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Толпа, покрикивая, медленно разорвалась на три части: две отходили по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными на них. Веревки тянулись от ушей большого колокола, а он как будто не отпускал их, натягивая все туже.
Вообще пред ним все чаще являлось нечто сновидное, такое, чего ему не нужно было видеть. Зачем нужна глупая сцена ловли воображаемого сома, какой смысл в нелепом смехе Лютова и хромого мужика? Не нужно было видеть тягостную возню с колоколом и многое другое, что, не имея смысла, только отягощало память.
У дуги шел, обнажив лысую голову, широкоплечий, бородатый извозчик, часть вожжей лежала на плече его, он смотрел под ноги себе, и все люди, останавливаясь, снимали пред ним фуражки, шляпы.
Проехала еще одна старенькая, расхлябанная телега, нагруженная измятыми людями, эти не были покрыты, одежда на них изорвана в клочья, обнаженные части тел в пыли и грязи.
Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы возражать ей. Днем и при людях он не любил ее.
— Кушайте, — угощала она редактора, Инокова, Робинзона и одним пальцем подвигала им тарелки с хлебом, маслом, сыром, вазочки с вареньем. Называя Спивак Лизой, она переглядывалась с нею взглядом единомышленницы. А Спивак оживленно спорила со всеми, с Иноковым — чаще других, вероятно, потому, что он ходил вокруг нее, как теленок, привязанный за веревку на кол.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было думать, что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал, что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что все в мире — для нее.
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая руками движения пловца. — Я написал предисловие… Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч стихов… Я — Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов… Когда я… Профессор Барсов…
Редакция помещалась на углу тихой Дворянской улицы и пустынного переулка, который, изгибаясь, упирался в железные ворота богадельни. Двухэтажный дом был переломлен: одна часть его осталась на улице, другая, длиннее на два окна, пряталась в переулок. Дом был старый, казарменного вида, без украшений по фасаду, желтая окраска его стен пропылилась, приобрела цвет недубленой кожи, солнце раскрасило стекла окон в фиолетовые тона, и над полуслепыми окнами этого дома неприятно было видеть золотые слова: «Наш край».
— А критикуют у нас от конфуза пред Европой, от самолюбия, от неумения жить по-русски. Господину Герцену хотелось Вольтером быть, ну и у других критиков — у каждого своя мечта. Возьмите лепешечку, на вишневом соке замешена; домохозяйка моя — неистощимой изобретательности по части печева, — талант!
Несколько секунд Клим не понимал видимого. Ему показалось, что голубое пятно неба, вздрогнув, толкнуло стену и, увеличиваясь над нею, начало давить, опрокидывать ее. Жерди серой деревянной клетки, в которую было заключено огромное здание, закачались, медленно и как бы неохотно наклоняясь в сторону Клима, обнажая стену, увлекая ее за собою; был слышен скрип, треск и глухая, частая дробь кирпича, падавшего на стремянки.
Стена рассыпалась частями, вздыхала бурой пылью; отвратительно кривились пустые дыры окон, одно из них высунуло длинный конец широкой доски и дразнилось им, точно языком.
Мне случалось разговаривать с ней прямо, но чаще я разговаривал с нею, обращая при ней речь к Любовь Сергеевне или к Дмитрию, и этот последний способ особенно мне нравился.
Случалось иногда, впрочем, что она вдруг становилась на какой-нибудь час ко мне по-прежнему ласкова. Ласки ее, казалось, удвоивались в эти мгновения; чаще всего в эти же минуты она горько плакала. Но часы эти проходили скоро, и она впадала опять в прежнюю тоску и опять враждебно смотрела на меня, или капризилась, как при докторе, или вдруг, заметив, что мне неприятна какая-нибудь ее новая шалость, начинала хохотать и всегда почти кончала слезами.
Мясо их сочнее и вкуснее других куликов, и в этом отношении они не уступают красноножке, но как они попадаются охотнику гораздо чаще, то уважаются несколько менее редкого и красивого щеголя; впрочем, всякий охотник предпочитает речного кулика всем остальным породам куличков, с которыми он совершенно сходен в пище и во всей куличьей характеристике.
Люди совсем не одинаково чувствительны к смерти. Есть люди, что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувство смерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни).
Брак по любви… О, это, конечно, очень хорошая вещь! К сожалению, такие браки очень редки. Чаще всего под ними разумеются браки по влюбленности. Да ведь такие браки — самые ужасные из всех! Ужаснее даже, чем холодные браки по взаимному расчету. Там люди, по крайней мере, видят, что берут.