Она говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами и скрипела створкой двери, открывая и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо, с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась тьма.
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
— Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле пожить минуточку вниз головою».
Наблюдая за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает боль, и мысленно сближался с ним. Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
Пошли в соседнюю комнату, там, на большом, красиво убранном столе, кипел серебряный самовар, у рояля, в углу, стояла Дуняша, перелистывая ноты, на спине ее висели концы мехового боа, и Самгин снова подумал о ее сходстве с лисой.
На письменном столе лежал бикфордов шнур, в соседней комнате носатый брюнет рассказывал каким-то кавказцам о японской шимозе, а человек с красивым, но неподвижным лицом, похожий на расстриженного попа, прочитав записку Гогина, командовал...
На крыльце соседнего дома сидел Лаврушка рядом с чумазым парнем; парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него — маузер в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему...
Самгин, не желая, чтоб Судаков узнал его, вскочил на подножку вагона, искоса, через плечо взглянул на подходившего Судакова, а тот обеими руками вдруг быстро коснулся плеча и бока жандарма, толкнул его; жандарм отскочил, громко охнул, но крик его был заглушен свистками и шипением паровоза, — он тяжело вкатился на соседние рельсы и двумя пучками красноватых лучей отрезал жандарма от Судакова, который, вскочив на подножку, ткнул Самгина в бок чем-то твердым.
Самгин разорвал записку на мелкие кусочки, сжег их в пепельнице, подошел к стене, прислушался, — в соседнем номере было тихо. Судаков и «подозрительный» мешали обдумывать Марину, — он позвонил, пришел коридорный — маленький старичок, весь в белом и седой.
Эти новые мысли слагались очень легко и просто, как давно уже прочувствованные. Соблазнительно легко. Но мешал думать гул голосов вокруг. За спиной Самгина, в соседнем отделении, уже началась дорожная беседа, говорило несколько голосов одновременно, — и каждый как бы старался прервать ехидно сладкий, взвизгивающий голосок, который быстро произносил вятским говорком...
В соседнем отделении голоса звучали все громче, торопливее, точно желая попасть в ритм лязгу и грохоту поезда. Самгина заинтересовал остроносый: желтоватое лицо покрыто мелкими морщинами, точно сеткой тонких ниток, — очень подвижное лицо, то — желчное и насмешливое, то — угрюмое. Рот — кривой, сухие губы приоткрыты справа, точно в них торчит невидимая папироса. Из костлявых глазниц, из-под темных бровей нелюдимо поблескивают синеватые глаза.
«Человеку с таким лицом следовало бы молчать», — решил Самгин. Но человек этот не умел или не хотел молчать. Он непрощенно и вызывающе откликался на все речи в шумном вагоне. Его бесцветный, суховатый голос, ехидно сладенький голосок в соседнем отделении и бас побеждали все другие голоса. Кто-то в коридоре сказал...
Потом, закуривая, вышел в соседнюю, неосвещенную комнату и, расхаживая в сумраке мимо двух мутно-серых окон, стал обдумывать. Несомненно, что в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она — тоже вне «суматохи» даже и тогда, когда физически находится среди людей, охваченных вихрем этой «суматохи». Самгин воспроизвел в памяти картину собрания кружка людей, «взыскующих града», — его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.
— Вам вредно волноваться так, — сказал Самгин, насильно усмехаясь, и ушел в сад, в угол, затененный кирпичной, слепой стеной соседнего дома. Там, у стола, врытого в землю, возвышалось полукруглое сиденье, покрытое дерном, — весь угол сада был сыроват, печален, темен. Раскуривая папиросу, Самгин увидал, что руки его дрожат.
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск — вздорный, но все-таки у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину...
— Он всегда о людях говорил серьезно, а о себе — шутя, — она, порывисто вставая, бросив скомканный платок на пол, ушла в соседнюю комнату, с визгом выдвинула там какой-то ящик, на пол упала связка ключей, — Самгину почудилось, что Лютов вздрогнул, даже приоткрыл глаза.
Самгин, протирая очки, осматривался: маленькая, без окон, комната, похожая на приемную дантиста, обставленная мягкой мебелью в чехлах серой парусины, посредине — круглый стол, на столе — альбомы, на стенах — серые квадраты гравюр. Сквозь драпри цвета бордо на дверях в соседнее помещение в комнату втекает красноватый сумрак и запах духов, и где-то далеко, в тишине звучит приглушенный голос Бердникова...
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Какие-то неприятные молоточки стучали изнутри черепа в кости висков. Дома он с минуту рассматривал в зеркале возбужденно блестевшие глаза, седые нити в поредевших волосах, отметил, что щеки стали полнее, лицо — круглей и что к такому лицу бородка уже не идет, лучше сбрить ее. Зеркало показывало, как в соседней комнате ставит на стол посуду пышнотелая, картинная девица, румянощекая, голубоглазая, с золотистой косой ниже пояса.
В двери, точно кариатида, поддерживая шум или не пуская его в соседнюю комнату, где тоже покрикивали, стояла Тося с папиросой в зубах и, нахмурясь, отмахивая рукою дым от лица, вслушивалась в неторопливую, самоуверенную речь красивого мужчины.
Сквозь занавесь окна светило солнце, в комнате свежо, за окном, должно быть, сверкает первый зимний день, ночью, должно быть, выпал снег. Вставать не хотелось. В соседней комнате мягко топала Агафья. Клим Иванович Самгин крикнул...
Самгину тоже хотелось уйти, его тревожила возможность встречи с Бердниковым, но Елена мешала ему. Раньше чем он успел изложить ей причины, почему не может ехать на острова, — к соседнему столу торопливо подошел светлокудрый, румянощекий юноша и вполголоса сказал что-то.
В соседней комнате оказалась Агафья, и когда он в халате, в туфлях вышел туда, — она, сложив на груди руки, голые по локти, встретила его веселой улыбкой.
Он очень долго рассказывал о командире, о его жене, полковом адъютанте; приближался вечер, в открытое окно влетали, вместе с мухами, какие-то неопределенные звуки, где-то далеко оркестр играл «Кармен», а за грудой бочек на соседнем дворе сердитый человек учил солдат петь и яростно кричал...
Слово живет двойной жизнью. То оно просто растет как растение, плодит друзу звучных камней, Соседних ему, и тогда начало звука живет самовитой жизнью, а доля разума, названная словом, стоит в тени, или же слово идет на службу разуму, звук перестает быть «всевеликим» и самодержавным: звук становится «именем» и покорно исполняет приказы разума; тогда этот второй — вечной игрой цветет друзой себе подобных камней.