Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это было бы неприлично.
Не желая, чтоб она увидала по глазам его, что он ей не верит, Клим закрыл глаза. Из книг, из разговоров взрослых он уже знал, что мужчина становится на колени перед женщиной только тогда, когда влюблен в нее. Вовсе не нужно вставать на колени для того, чтоб снять с юбки гусеницу.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Клим и Дронов сняли ее, поставили на землю, но она, охнув, повалилась, точно кукла, мальчики едва успели поддержать ее. Когда они повели ее домой, Лидия рассказала, что упала она не перелезая через забор, а пытаясь влезть по водосточной трубе в окно комнаты Игоря.
Но его не услышали. Перебивая друг друга, они толкали его. Макаров, сняв фуражку, дважды больно ударил козырьком ее по колену Клима. Двуцветные, вихрастые волосы его вздыбились и придали горбоносому лицу не знакомое Климу, почти хищное выражение. Лида, дергая рукав шинели Клима, оскаливала зубы нехорошей усмешкой. У нее на щеках вспыхнули красные пятна, уши стали ярко-красными, руки дрожали. Клим еще никогда не видел ее такой злой.
Иван поднял руку медленно, как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря...
Клим снял запотевшие очки, тогда огромные шары жидкого опала несколько обесцветились, уплотнились, но стали еще более неприятны, а огонь, потускнев, ушел глубже в центры их.
Отрицательный ответ удивил его, он снял с унылого носа дымчатое пенсне и, покашливая, мигая, посмотрел в лицо Клима опухшими глазами так, точно спрашивал...
Но, сняв пальто в маленькой, скудно освещенной приемной и войдя в комнату, он почувствовал, что его перебросило сказочно далеко из-под невидимого неба, раскрошившегося снегом, из невидимого в снегу города.
Спивак, стоя на стуле, упрямо старалась открыть вентилятор. Кутузов подошел, снял ее, как ребенка, со стула, поставил на пол и, открыв вентилятор, сказал...
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
Он снял фуражку, к виску его прилипла прядка волос, и только одна была неподвижна, а остальные вихры шевелились и дыбились. Клим вздохнул, — хорошо красив был Макаров. Это ему следовало бы жениться на Телепневой. Как глупо все. Сквозь оглушительный шум улицы Клим слышал...
В саду стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
Пригретый солнцем, опьяняемый хмельными ароматами леса, Клим задремал. Когда он открыл глаза — на берегу реки стоял Туробоев и, сняв шляпу, поворачивался, как на шарнире, вслед Алине Телепневой, которая шла к мельнице. А влево, вдали, на дороге в село, точно плыла над землей тоненькая, белая фигурка Лидии.
Чтоб не думать, он пошел к Варавке, спросил, не нужно ли помочь ему? Оказалось — нужно. Часа два он сидел за столом, снимая копию с проекта договора Варавки с городской управой о постройке нового театра, писал и чутко вслушивался в тишину. Но все вокруг каменно молчало. Ни голосов, ни шороха шагов.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
Самгину показалось, что и все смущены горбатенькой, все как будто притихли пред нею. Лютов говорил что-то Лидии утешающим тоном. Туробоев, сняв перчатку, закуривал папиросу, Алина дергала его за рукав, гневно спрашивая...
Утром подул горячий ветер, встряхивая сосны, взрывая песок и серую воду реки. Когда Варавка, сняв шляпу, шел со станции, ветер забросил бороду на плечо ему и трепал ее. Борода придала краснолицей, лохматой голове Варавки сходство с уродливым изображением кометы из популярной книжки по астрономии.
Он снял очки, и на его маленьком, детском личике жалобно обнажились слепо выпученные рыжие глаза в подушечках синеватых опухолей. Жена его водила Клима по комнатам, загроможденным мебелью, требовала столяров, печника, голые руки и коленкор передника упростили ее. Клим неприязненно косился на ее округленный живот.
А через несколько минут он, сняв тужурку, озабоченно вбивал гвозди в стены, развешивал картины и ставил книги на полки шкафа. Спивак настраивал рояль, Елизавета говорила...
Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на голове он тоже подстриг, они лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.
— Обожаю Москву! Горжусь, что я — москвич! Благоговейно — да-с! — хожу по одним улицам со знаменитейшими артистами и учеными нашими! Счастлив снять шапку пред Васильем Осиповичем Ключевским, Толстого, Льва — Льва-с! — дважды встречал. А когда Мария Ермолова на репетицию едет, так я на колени среди улицы встать готов, — сердечное слово!
Кричал на немецком языке, на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него, как от дыма, снял с правой руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.
У дуги шел, обнажив лысую голову, широкоплечий, бородатый извозчик, часть вожжей лежала на плече его, он смотрел под ноги себе, и все люди, останавливаясь, снимали пред ним фуражки, шляпы.
— Я больше не могу, — сказал он, идя во двор. За воротами остановился, снял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: «Зачем же он… он-то зачем пошел? Ему — не следовало…
Квартира дяди Хрисанфа была заперта, на двери в кухню тоже висел замок. Макаров потрогал его, снял фуражку и вытер вспотевший лоб. Он, должно быть, понял запертую квартиру как признак чего-то дурного; когда вышли из темных сеней на двор, Клим увидал, что лицо Макарова осунулось, побледнело.
Самгин услыхал какой-то странный звук, как будто Макаров заскрипел зубами. Сняв тужурку, он осторожно и ловко, как женщина ребенка, начал мыть Диомидова, встав пред ним на колени.
— Подумаю, — тихо ответил Клим. Все уже было не интересно и не нужно — Варавка, редактор, дождь и гром. Некая сила, поднимая, влекла наверх. Когда он вышел в прихожую, зеркало показало ему побледневшее лицо, сухое и сердитое. Он снял очки, крепко растерев ладонями щеки, нашел, что лицо стало мягче, лиричнее.
— Грубоватость, — подсказала женщина, сняв с пальца наперсток, играя им. — Это у него от недоверия к себе. И от Шиллера, от Карла Моора, — прибавила она, подумав, покачиваясь на стуле. — Он — романтик, но — слишком обремененный правдой жизни, и потому он не будет поэтом. У него одно стихотворение закончено так...
Рассказывая, старик бережно снял сюртучок, надел полосатый пиджак, похожий на женскую кофту, а затем начал хвастаться сокровищами своими; показал Самгину серебряные, с позолотой, ковши, один царя Федора, другой — Алексея...
— Стихи? Ваши стихи? — тоже удивленно спросил он, сняв очки. — Я читал ей только одно, очень оригинальное по форме стихотворение, но оно было без подписи. Подпись — оторвана.
Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого...
Он не снимает даже перчатки с левой руки, не снимал бы и с правой, если б не надо было щупать пульса; не расстегивает никогда фрака и почти не садится.
Селифан молча слушал очень долго и потом вышел из комнаты, сказавши Петрушке: «Ступай раздевать барина!» Петрушка принялся снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина.
В то время развязывал он чемодан, вынимал белье, рассматривал его хорошенько: так ли вымыто, так ли сложено, снимал осторожно пушок с нового мундира, сшитого уже без погончиков, и снова все это укладывал наилучшим образом.
Плохо, что вот так у нас иногда бывает, когда уж совсем до какой-то невыносимой подлости дойдет ответственный начальник — тогда только снимают его. А может, он вообще не годился в руководители, не теми методами действовал…
Нужно учиться, чтобы прийти к ясности и простоте в области нашего искусства, особенно в форме языка. Но ясность и простота отнюдь не снимают индивидуальности речи каждого из нас…