— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к народу. Лесков вот в человека верил, а в народ — тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
Но и за эту статью все-таки его устранили из университета, с той поры, имея чин «пострадавшего за свободу», он жил уже не пытаясь изменять течение истории, был самодоволен, болтлив и, предпочитая всем напиткам красное вино, пил, как все на Руси, не соблюдая чувства меры.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
Блестела золотая парча, как ржаное поле в июльский вечер на закате солнца; полосы глазета напоминали о голубоватом снеге лунных ночей зимы, разноцветные материи — осеннюю расцветку лесов; поэтические сравнения эти явились у Клима после того, как он побывал в отделе живописи, где «объясняющий господин», лобастый, длинноволосый и тощий, с развинченным телом, восторженно рассказывая публике о пейзаже Нестерова, Левитана, назвал Русь парчовой, ситцевой и наконец — «чудесно вышитой по бархату земному шелками разноцветными рукою величайшего из художников — божьей рукой».
Когда Самгин восхищался развитием текстильной промышленности, Иноков указывал, что деревня одевается все хуже и по качеству и по краскам материи, что хлопок возят из Средней Азии в Москву, чтоб, переработав его в товар, отправить обратно в Среднюю Азию. Указывал, что, несмотря на обилие лесов на Руси, бумагу миллионами пудов покупают в Финляндии.
Он чувствовал, что ему необходимо видеть человека, возглавляющего огромную, богатую Русь, страну, населенную каким-то скользким народом, о котором трудно сказать что-нибудь определенное, трудно потому, что в этот народ слишком обильно вкраплены какие-то озорниковатые люди.
— Приятно слышать, что хотя и не вполне, а согласны, — сказал историк с улыбочкой и снова вздохнул. — Да, разум у нас, на Руси, многое двинул с природного места на ложный путь под гору.
«А может быть, Русь только бредит во сне?» — хотел спросить Клим, но не спросил, взглянув на сияющее лицо Маракуева и чувствуя, что этого петуха не смутишь скептицизмом.
— Я не знаю, может быть, это верно, что Русь просыпается, но о твоих учениках ты, Петр, говоришь смешно. Так дядя Хрисанф рассказывал о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя есть.
— Откровенно говоря — я боюсь их. У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат! Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
Клим был уверен, что он не один раз убеждался: «не было мальчика», и это внушало ему надежду, что все, враждебное ему, захлебнется словами, утонет в них, как Борис Варавка в реке, а поток жизни неуклонно потечет в старом, глубоко прорытом русле.
— Был у меня сын… Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И — народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а — наказан не будет! А?
В окна заглянуло солнце, ржавый сумрак музея посветлел, многочисленные гребни штыков заблестели еще холоднее, и особенно ледянисто осветилась железная скорлупа рыцарей. Самгин попытался вспомнить стихи из былины о том, «как перевелись богатыри на Руси», но ‹вспомнил› внезапно кошмар, пережитый им в ночь, когда он видел себя расколотым на десятки, на толпу Самгиных. Очень неприятное воспоминание…
Он мог бы одинаково свободно и с равной силой повторить любую мысль, каждую фразу, сказанную любым человеком, но он чувствовал, что весь поток этих мыслей требует ограничения в единую норму, включения в берега, в русло.
— Зашевелилась Русь, — неугомонно объяснял Шемякин, притиснутый к стене людями в пиджаках, в ситцевых рубашках, один из них, седобородый, широкоплечий, с толстой палкой, обиженно говорил, разглядывая Самгина...
«Русь наша — страна силы неистощимой»… «Нет, не мы, книжники, мечтатели, пленники красивого слова, не мы вершим судьбы родины — есть иная, незримая сила, — сила простых сердцем и умом…»
— Надобно расширить круг внимания к жизни, — докторально посоветовал Клим Иванович. — Вы, жители многочисленных губерний, уездов, промысловых сел, вы — настоящая Русь… подлинные хозяева ее, вы — сила, вас миллионы. Не миллионеры, не чиновники, а именно вы должны бы править страной, вы, демократия… Вы должны посылать в Думу не Ногайцевых, вам самим надобно идти в нее.
— Что ж кричать? — печально качая голым черепом и вздыхая тяжко, спросил адвокат Вишняков, театрал и шахматист. — Поздно кричать, — ответил он сам себе и широко развел руки. — Всё разрушается, всё! Клим Иванович замечательно правильно указал, что Русь — глиняный горшок, в котором кипят, но не могут свариться разнообразные, несоединимые…
— Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот — начались рабочие стачки против войны — знаешь? Кушать трудно стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится тем, что устроят европейцы мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать с ее костей мясо.
— Враг у врат града Петрова, — ревел Родзянко. — Надо спасать Россию, нашу родную, любимую, святую Русь. Спокойствие. Терпение… «Претерпевый до конца — спасется». Работать надо… Бороться. Не слушайте людей, которые говорят…
У него вообще было много пороков; он не соглашался стричь волосы, как следовало по закону, и на шишковатом черепе его торчали во все стороны двуцветные вихры, темно-русые и светлее; казалось, что он, несмотря на свои восемнадцать лет, уже седеет.
Из-под густых бровей, из широкой светло-русой бороды смущенно и ласково улыбались большие голубые глаза, высоким голосом, почти сопрано, бородач виновато говорил:
Но не бойтесь за нее, не бойтесь даже тогда, когда она сама говорит против себя: она может на время или покориться, по-видимому, или даже пойти на обман, как речка может скрыться под землею или удалиться от своего русла; но текучая вода не остановится и не пойдет назад, а все-таки дойдет до своего конца, до того места, где может она слиться с другими водами и вместе бежать к водам океана.
Кто по нежеланию, или по неуменью, или из страха сам не лез в золотое русло, чтобы купаться в золоте, таких чрезвычайно предупредительно и ласково сами старшие окунали в ванны домашним порядком.
Затем, в возрасте пяти или шести лет, когда мальчики с низины продолжали лепить игрушки из глины, которую они добывали в высохших руслах рек, он приучился ездить верхом.
Затем, в возрасте пяти или шести лет, когда мальчики с низины продолжали лепить игрушки из глины, которую они добывали в высохших руслах рек, он приучился ездить верхом.
Её прежнее русло засыпали, выгадав солидную площадь под дома, а новое вытянули вдоль железной дороги.
Архитектура бурно развивалась и, как полноводная река, меняя привычное русло, прокладывала новые пути.